Дмитрий Розанов (Юр.Ханон. Лица)
Было у меня когда-то, знаете ли, нечто вроде друга одного, за исключением второго; кроме шуток говорю, и без дураков, друга, — Дима его звали, вернее говоря, Дмитрий Иванович..., нет, не менделеев, к сожалению. Совсем не менделеев. И даже не писарев... Но это ему, судя по всему, ничуть не мешало, по крайней мере, при жизни. — И такой крутой шутник, понимаешь, был этот Дима — таких ещё и поискать нужно, — обыщешься, да не найдёшь. Отличные шутки у него были, качественные, оптом и в розницу. Сколько надо, столько и шутил — как по заказу, отменный шутник. Да и сам он, весь — ну чисто, ещё одна шутка, обхохочешься, и вся жизнь у него такая, снизу доверху. И родился — будто в шутку, да и помрёт, наверняка, точно так же. В общем, всё очень смешно было, даже когда всерьёз. Пожалуй, при прочих равных заслуживал бы он (не в шутку) высокого звания фумиста, — однако, нет. Это уже слишком, пожалуй, при его-то статях... И всё же, не просто так лавровый лист даётся, хоть что-то сделать надобно (кроме шуток). Битых два десятка лет, и в Советском Союзе, и в Росии, такой вот друг. — Да уж... з Теперь, встретившись с настоящим другом после очень долгой тишины в отношениях, хотелось вдоволь наговориться, пошуметь, на’улыбаться и сделать все это полностью свободно, не оглядываясь ни на каких “усатых парикмахеров”. Однако, “третье лицо” сейчас слишком явно стояло между нами, и теперь следовало сдерживать себя да попросту ограничиваться какими-нибудь незначительными полу’деловыми вопросами или полушутливыми фразами. Встреча оказалась неминуема испорчена. А при том, если сказать правду, то господин Розанов всегда оставался в моей жизни чуть ли не таким же близким человеком, как даже “сам” Шуринька Скрябин. И хотя мой детский друг Димочка вовсе не писал никакой музыки, да и не делал ничего другого такого, о чем можно было бы теперь сказать особенно, с большим книжным значением, тем не менее, он всю свою жизнь умудрился прожить, оставаясь моим неизменным и близким товарищем по доктрине. А это, строго говоря, очень мало кому удавалось. не будем попусту развозить сопли под носом: игра давно кончена! За все эти годы крупная научно-исследовательская работа в области политической генетики о природе инвалидности (на примере именно этого, чисто, конкретного лица) так и не была свёрстана, подвёрстана, завёрстана, заложена, наложена, возложена и, наконец, выложена в открытый доступ для местной кучи мусора. А потому, начиная со вчерашнего дня и кончая завтрашним, на её резервированном месте разместился только дряблый огрызок..., или гнилой пенёк с ложными опятами и прочими поганками от бледной до серебристой (согласно вкусам каждого проходящего мимо и уходящего вдаль). Пожалуй, достаточно. На этом → всё, allez. Отныне и до недалёкого дня всеобщего прощания здесь более не появится ничего мало-мальски приличного, кроме нескольких предупредительных флажков, расставленных за эти годы на минном поле заботливой рукой моего визави, о котором здесь (могла бы идти) речь. Таким образом, всё сходится: теперь каждому ефрейтору из пехоты, проходящей по просёлку мимо нашей пахоты, предоставлена исподняя свобода решать: а нужна ли ему такая дряблая и невидная замена..., или — нý её в нужник, как любил приговаривать наш добрый дедуля Пётр Васильич, вечный золотарь Его Величества. Особенно часто от него это приходилось слышать в последние годы (махровой реакции) — не в глаз, а прямо в Вену. Как говорится, дай-то бог такого всякому... Теперь, повстречавшись со старым приятелем после долгой тишины в отношениях, хотелось немного пошуметь, на’улыбаться, узнать о прожитых временах и сделать всё это вполне свободно и накоротке, не оглядываясь ни на каких “усатых парикмахеров”. Однако “третье кусевицкое лицо” теперь слишком явно вклинилось между нами, а потому следовало всё время сдерживать себя, да попросту ограничиваться какими-то незначительными полу’деловыми вопросами или полушутливыми фразами ни о чём. Встреча сразу оказалась неминуемо испорчена. А при том, если говорить правду, то господин Розанов когда-то давно был в моей жизни едва ли не таким же близким человеком, как “сам” Шуринька Скрябин, прошу прощения. И хотя мой детский друг-Димочка не писал никакой музыки, да и не делал ничего другого такого, о чём можно было бы теперь сказать особенно, с большим книжным значением, но всё же, как один из людей, необычайно много получивших от соприкосновения со мной лично, и моей доктриной, он всегда оставался мне особенно дорог. Возможно, я ценил его почти так же, как обычно дорожат своими крупнейшими должниками, надеясь рано или поздно всё-таки вернуть хотя бы часть некогда вложенных сокровищ... и тем не менее, продолжая действовать в прежнем ключе из соображений сугубого гуманизма (ложно понимаемого, конечно), я считаю возможным оставить отдельное напоминание, что на заповедной & благоприобретённой территории ханóграфа давно и подавно существуют также и другие страницы (причём, далеко..., — прошу прощения, — я хотел сказать, — далеко не только дряблые), имеющие кое-какое (точнее говоря, прямое и не’посредственное, а также косвенное и по’средственное) отношение к этому излишне смуглому лицу, а также его много..численным теням, отражениям, проекциям и инъекциям (равно внутренним или внешним). — Для тех же, кто всё это время спал (как это широко принято) или непреднамеренно вышел до ветру, я могу оставить мягкое, отчасти, вялое или даже дряблое пере’направление на несколько параллельных статьей, имеющих (кое-какое) отношение к этому маргинальному пер’соннажу, появившемуся здесь исключительно по случаю и в принципе, не заслужившему вообще никакой статьи, разве только небольшую порку (от папы, дедушки или отца), — как завещал нам велiкий кормчий, Эрик-Альфред-Лесли...
Наши общие любовные истории начались, кажется, с пятого класса, когда мы с ним написали своей однокласснице, прехорошенькой девчонке, записку потрясающего тавтологического содержания, на мой вкус — шедевр, до сих пор непревзойдённый: «Люба, мы тебя любим». В отличие от нас, оная девица, получившая невиданное признание от двоих начинающих гениев, не была столь изысканно философична. Её ответ я не стану приводить полностью (в связи с частичным присутствием ненормативной лексики). Начавшись с некоей откровенно разбитной фольклорной присказки, далее она сообщила нам следующее: «вдвоём любить невозможно. Вдобавок, вы слишком малы, чтобы понять, что такое любовь. Люба». Оба ейных тезиса привели нас с Димой в некий идейный ступор. Во-первых, совершенно неясно было, почему «вдвоём любить невозможно». Собственно, неясным это осталось и до сих пор. С другой стороны, почему это мы оказались «слишком малы»? Люба, конечно, была девочка развитая, но ростом ей было очень далеко до любого из нас. Вдобавок, Дима был её старше, а я если и младше, то крайне незначительно (кажется, дней на сорок, сейчас уже точно не упомню). Через полгода Любу исключили из школы. Но к тому времени мы уже написали записку аналогичного содержания другой девочке... на всякий случай напомню ещё раз, что в истерической ретро’спективе (оглядываясь на зад) прискорбная тема Димы Розанова (как трафаретная & эталонная в своём главном соде’ржании) была неоднократно поднята, а затем также и опущена во многих других текстах (равно опубликованных, скрытых или уничтоженных), перечислять которые я сейчас не вижу ни смысла, ни умысла. Человек до крайности живой, точный и наблюдательный, многократно превосходящий всё возможное окружение, очевидный метис..., пардон, я хотел сказать — бастард-полукровка, вдобавок, Инвалид детства (хотя и с явным перевесом в область человека нормы..., говорю об этом с большим сожалением) и выраженный циник, херр Розанов не только был чертовски остроумен, небрежен и способен слёту ловить главное, выжимая из него суть, но и сам, вне всяких сомнений, выполнил роль такой же выжимки в собственных руках, не слишком-то аккуратных, после всего. Следуя старому как мир частному определению его известного визави, от которого он почерпнул бóльшую часть не только лица, но и прочих частей тела, «как истинный мул, он был во всём бесплоден». О последнем только можно сожалеть. А потому — оставим его в том месте, в которое он сам себя поместил... — Оставим и сократим, — как любил говорить (при жизни) ещё один мой приятель, ничуть не менее добрый. Это уже лишнее... Ещё в первом классе, кажется, когда я увидел сначала его маму, которая как-то пришла за ним в школу, а затем и папу..., даже для меня это стало зрелищем невероятной наглядности. Почти катарсис аристотелевский. — «Ты не в папу и не в маму, а в проезжую цыгану...» — напел я ему в тот денёк на савояровский мотивчик и мы вместе посмеялись. Мама его (Эмма, разумеется) — бойкая (не только на язык) почти блондинка, быть может, слегка пегая. Папа (Иван Васильевич, кроме шуток) — и вовсе почти альбинос, очень узнаваемый стерильный тип (немного тогó, в духе Ильфа и Петрова), кабинетный учёный (клавесин, фисгармония, рококо и прочая крысятина). В общем, сочетание убойное, что надо! — Иван Васильевич & Эмма (даром что не Жозефина). И вдруг, откуда ни возьмись! — этакий «сыночек», с лица чисто — арап Петра невеликого..., миль пардон, я хотел сказать, — арап Ивана Васильича (негрозного). Примерно так я Диме и рассказал эту воображаемую историю (sonata una quasi fantasia времён знаменитого президента Али Насера, когда египетские студенты массово приезжали в Советский Союз учиться). а потому, следуя высшему предначертанию, поскорее заткнёмся и оставим пустые речи: здесь и так уже всё сказано. Вдаваться в подробности поздно, выдаваться из них — ещё позднее.., вдобавок, оба этих занятия не не только напрочь лишены смысла, но даже умысла (как и всё прочее — здесь и сейчас). — Тем более, что в некоторых случаях (замечу глубоко в скобках) звонкий щелчок указательным пальцем в лоб (или по лбу), а также несколько слов не’грубого намёка могут поведать значительно больше, чем длинный хвост в несколько оборотов вокруг заднего (про)хода. Даже когда речь идёт о таком остром и экстра’ординарном существе, как этот Дима Р., не реализовавший даже десятой доли своих уникальных возможностей и спустивших большую их часть, попросту говоря, в унитаз обыкновенной человеческой жизни (суета, брат, — будни, друг, — дерьмо, приятель). А потому..., или не только потому..., учитывая ракох’одную специфику предмета, обращённого почти в глухую темноту (глубокой задницы, как правило), а также полную бесперспективность диалога со лживой популяцией Homos apiens, остаётся только ещё раз повторить: полно..ценного текста не будет. Точно так же, как не было на свете и полно..ценного Димы Розанова (только его огрызок, как здесь). И кивать здесь решительно не на кого. Всё — от начала до конца — исключительно по принципу транзитивности и по мере соответствия. Поскольку автор и податель сего с полным правом может считать себя «непримиримым», а также вне..конвенциональным типом и, как следствие, не вступать в коллаборацию с оккупантами & прочим человеческим материалом, существующим только здесь и сейчас. И никогда — завтра. А значит: прощай, улусник мой, Дима... Не так ли? Роль гобоя сыграл..., как это ни странно, гобоист, с которым на момент исполнения жужжаний мы были знакомы уже дюжину лет: цифра для такого возраста почти скабрезная. Впрочем, гобоистом его можно было назвать только с большой натяжкой и со всею театральной условностию, которая только возможна. Будучи начинающим (и совершенно бесперспективным) игроком на этом инструменте, он имел потрясающий по своей противности звук, совершенно не гобойный (что не трудно услышать <если есть уши, конечно,> на <первой> записи «Приевшихся жужжаний»). Безусловно, это было одной из крупнейших добродетелей моего первого исполнителя. Но прежде всего, в те времена он был самым близким для меня лицом. <...> Почти не музыкант по своему характеру, вдобавок, органический киник и скептик, изрядно влияемый & пропитанный нашим долгим философским общением, он вполне терпимо подходил на роль канонического экс’пери’ментатора «над музыкой». Чего, к сожалению, никак нельзя было сказать о девочке (скрипачке), которую он привёл «поиграть» по моей просьбе. Пожалуй, единственной её хорошей чертой была покладистость (почти без’отказность) и лёгкий характер (на грани полнейшего отсутствия). В результате я — получил несколько покусанных пьес, сыгранных мимо нот и даже ритма (причём, гораздо чаще необходимого), а он, употребляя свои связи по прямому назначению — жену..., до некоторой степени (первую, говоря для начала). вóт почему я начал эту страницу за’упокой, чтобы спустя сутки — кончить её примерно так же и в той же тональности (G-минор). Какой человек, такая и страница. Какая страница, такой и разговор. Попросту говоря, пустой..., даже пустейший «друг мой» Дима не заслужил не только этого текста (или, тем более, того недряблого, который должен был оказаться на его месте), но даже трёх слов упоминания поверх крышки известного устройства. В отличие, скажем, от известного подлеца-Клода французского по прозвищу «двадцать франков», о котором уже больше ста лет — только хорошо или никак. Пожалуй, и в прежние-то времена (скажем, двадцать-тридцать лет назад) не стоило бы говорить отдельно об этом человеке, с лёгкостью маленького дождя превратившимся из друга детства и по-настоящему близкого по духу человека — сначала в пустого болтуна (cosi fan tutti), а затем — по этапу — в должника и банального подлеца. А теперь, когда песенка спета и все слова закончились, и подавно не стóило бы труда совершать отдельную работу, оформляя и выкладывая розановское эссе в нижайший публичный доступ. В чём может быть цель подобного поступка? — и о чём может сообщить некоему условному числу типов, пожизненно пребывающих в состоянии неконтролируемого автоматического сна история ещё одного советского школьника, постепенно превратившегося в австрийского бюргера арабского происхождения? Что ещё он сделал в своей дивной жизни? Чем отметился? О чём сказал? У меня нет ответа. Ни одного, даже сугубо формального. Так и подмывает подытожить (спустя битую сотню лет!) словами прекрасного дяди-Миши: «ну и дурак же ты, Дима...» — Несмотря на избыточную брутальность вывода, ему было (бы) трудно отказать в сугубой точности... Всё как полагается согласно древнейшему инстинкту: и сам утонул (в дерьме), и друга заодно попытался утопить. Как ещё можно было бы истолковать столь выпуклую историю отношений?.. Как сказал в аналогическом случае один мой друг, один мой очень старый друг, «я не хочу отвечать: меня это больше не интересует»... — И ты знаешь ли, какая ещё штуковина, — снова заговорил он, видимо передохнýв после небольшого молчания..., — Я ведь наверняка возле Кусевицкого долго не продержусь, так теперь, думаю, стану-ка я заниматься лучше твоими делами. Сначала — при нём, чтобы он глупостей каких не наделал, а потом уж как получится... Зато хотя бы почувствую себя на своём месте... Знаешь ли, пора бы уже, впервые за столько-то лет мусорной жизни... И совсем уж напоследок, с нечеловеческим усилием преодолев инерцию пожизненного минимализма, хотел бы остановиться, обернуться на зад и произнести многажды забытое ключевое слово: «прости»..., невзирая ни на что, или даже «прошу прощения»... Наверное, меня бы ещё и спросили: но у кого же? — отвечать не стану, конечно. Не ваше собачье дело, потому что: у кого надо, чегó надо, того и попрошу. Может быть, прощения. А может быть, и ещё кое-чего другого, напоследок... Но никому другому совать сюда своё человеческое рыло не след. Далее неразборчиво, прочерк, несколько слов замарано, ████ ██ ▄▄▄▄▄ , откуда-то внезапно красная строка, четыре длинных тире (в скобках) и длинная немая сцена с несколькими участниками (имена не называются, хотя известно, что между ними — несколько артистов Советского Союза)... — А ещё строкою ниже, когда все ушли, пожалуй, скажу, заранее понизив голос: да у тебя, Дима, конечно. Потому что (между нами), ничем не заслужил ты такой страницы, где словно по рецепту знаменитого мсье Шоу что ни слово — то шутка ярая. Ведь это он так сказал, если не ошибаюсь: «лучший способ пошутить — это сказать правду (уже смешно, не правда ли). И в самом деле..., правда..., нет на свете ничего смешнее». Просто умора... Не счесть, сколько раз он мне признавался: если бы ты меня не тащил и не толкал, я бы давно уже превратился в «серого». — Чистая правда, всё чистая правда. Вóт человек, получивший от меня больше половины своей начинки и, страшно сказать, — свободу превосходства над собой и своей жизнью. вóт я и сделал это (не)лёгким движением одной руки..., сделал одну маленькую страницу, полную Дыма и дерьма (дыма моего, дерьма твоего, всё как в аптеке), — только для тебя сделал, Дима, для тебя одного. Взамен десятка твоих неисполненных обещаний и другого десятка непогашенных кредитов. Потому что десять, двадцать лет прошло, и четверть века прошла, и ещё сто лет пройдёт, а ты со своим «обиженным лицом» по-прежнему так ничего и не понял. И впредь не поймёшь, и не вспомнишь: ни собственных слов, ни обещаний, ни всей жизни своей, так в углублении пролетевшей как прекрасный арабский сон из сказок шехерезадних, задним числом... От рождения и до смерти — не приходя в сознание, как и полагается всякому нормальному человеку. В которого ты очень быстро превратился, друг мой... Как сказал я тебе в последний раз: «пожалуй, это было бы самое тяжкое наказание: оставить тебя на тридцать лет без моего участiя...» Того сáмого (участия с большой буквы Б.), о котором ты сам... не раз... и не два... Воистину, мучительная казнь: ничего хуже я не смог бы придумать. Даже если бы постарался. Впрочем, это я тебе уже «говорил». Как и всё остальное... Ничто не ново под луною? (in ecclesia) — или, может быть, кое-что... всё-таки... Решение нашлось не сразу. В томительном невéдении прошёл день, месяц, другой..., но спустя ещё один малый срок, наконец, снизошло и случилось: до меня всё-таки дошёл сакральный смысл фирменных шуток моего лепшего друга (из немалого числа которых я рассказал только две, взяв на себя дурную роль цензора... или цербера, отсекающего всё лишнее от статуи Микеля Анжело). И вот ведь в чём крылся гвоздь истории! — судя по мизансцене, этот дивный молодой хамит..., настоящий остряк, виртуоз своего нехитрого дела, — попросту симулировал рассеянность..., рассеянность гения, спровоцировав великолепную «шутку действием». Оказывается, он всего лишь обознался, элементарно перепутав меня, — но с кем же? — да со своим членом, конечно..., с завидной регулярностью уделяя ему внимание и спуская щедрые членские взносы (да нешуточные). Так вóт, значит, чьими делами занимался все эти годы мой старый друг. И спонсором кого — был... При этом, иной раз — думая обо мне, конечно. И в самом деле, так и подмывает заткнуть себе рот..., и ещё что-нибудь вместе с ним... Есть ли вообще о чём разговаривать, друг мой. Ты так сделал. Вернее говоря, не сделал. Только наболтать с три короба. Но можно ли упрекнуть тебя за это? У людей вообще так принято. Куда ни плюнь: шалаш, пещера, комната, дом, деревня, село, город, страна, мир — и всё одно и то же, и всюду одно и то же. Потому что они таковы... от начала мира. Пожалуй, проще и циничнее всех это определил по оказии тёзка твой, Пима Дубин: «а-а-а, Ратманский, — протянул он уныло, — знаю-знаю, обещал жениться и обманул, как всегда...» Так у них принято..., снизу доверху. — Так принято пустословить, так принято забывать, так принято не соображать, так принято жить, в конце концов. В точности так они поступают друг с другом веками и тысячелетиями, и не видят в этом ничего зазорного, и ничего особенного, тем самым создавая друг для друга невыносимый мир, существовать в котором возможно только с зажатым носом и закрытыми глазами. Как те три покойные обезьяны, о которых только хорошо или ничего. «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу...» Вот и всё, что ты сделал, Дима. Напустословил и наврал, как все. Как нормальный (человек), тварь господня (по образу и подобию). Ну..., и чего тут такого? — разве достаточная это причина, чтобы тебя так вот нехорошо вытянуть?! Разумеется, нет. Недостаточная. Вот потому и прошу я прощения..., у тебя. Ничтожный друг мой. Единственная твоя вина, единственный грех и случай, что всё это..., нормальное, мерзкое, что каждый человек всякий день делает в своей жизни, всё небрежение, неблагородство и неблагодарность — ты продемонстрировал не где-то там, за поворотом, а прямо здесь, рядом со мной, где всякий обычный промах превращается в пропасть, а поступок — в проступок. Как говорится, не туда попал. Не на того нарвался. И вот теперь... мы оба с тобой по шею в дерьме — растроганные и умилённые, стои́м перед чистейшим чорным зеркалом. Как слеза ребёнка (ведь правда, Фёдор Михалыч?) И всё это благодаря тебе, друг мой, нежданчик. — Как не (раз..)говаривал (при жизни), другóй мой лепший приятель-Витя: «всё, что я написал, в том числе и эту книгу — для вас, мои дорогие...» В данном случае, я скажу скромнее: книгу не публикую, а эти дивные странички — да, они для тебя, мой дорогóй, только для тебя одного. так сказать, от кутюр, из первых рук..., эксклюзив. В обмен на твой (обман), небрежный и не бережный. Чисто, импровизация (блюз)... Вот и получи от меня эту скромную ответочку, дружок... тридцать лет спустя. Получи, снова забудь, усни и — живи себе дальше как жил. Не приходя в сознание, желательно. Как и всякий добро..порядочный венский бюргер (слегка арабского происхождения)..., и не только венский, конечно. Но лучше, конечно, венский (чем питерский... или кiевский, тем более). Эй вы там, на брандмауэре, не спать!.. — «Без дома улица, до фонаря аптека...» ;— Мне всегда были очень дороги мои дорогие должники..., — скажу я <тихо> вослед за Фридрихом. И с каждым годом они становились мне всё дороже и дороже, мои дорогие должники... Ведь их у меня вообще-то совсем не так мало, как может показаться на первый взгляд, их у меня довольно много, моих дорогих, дорогих должников... Они все у меня по цене золота и даже дороже, даже значительно дороже, мои дорогие, дорогие должники... Но иногда наступает пора, пора нарушить молчание, поставить их в шеренгу, как делал Фридрих, — и противу ваших правил назвать их одного за другим, моих дорогих, дорогих должников <...> — когда они собрались здесь, эти бледные призраки, хотя и не все..., и подлый брат мой, Амшинский, Розанов, Рязанов, Урьяшь, Слонимский, Успенский, Тищенко, Петров, Сокуров, Исаева, Курёхин, Либерис, Соловьёв, Серебряков, Виноградов, Боярчиков, Эйфман, Цесс, Динов, Слабый, Босов, Губин, Майзель, Александрова, Сластин, Скляренко, Десятников, Пежемский, Спиваков, Ростропович, Любимов, Титов, Васильева, Ашкенази, Шелаевы, Латынины, Фетинг, Форштат, Баженов, Лесковская, Леонтьева, Карманов, Таирова, Т’рабский, Адасинский, Ратманский, Мухлади, Романова... и прочие, прочие дважды скромные и скоромные гнилушки от мира сего... В конце концов, мало ли их на свете, всех не перечислишь, моих дорогих, дорогих должников... — Все они, помногу и понемногу внесли свой посильный вклад в мой большой Уход..., уход прочь отсюда, только прочь от вас, мои дорогие, дорогие должники... Всякий из них, так или иначе, но нанёс свой дружеский удар заступом по спине или в спину, в мою спину, мои дорогие, дорогие должники...
| |||||||||||||