Дважды два почти пять (Альфонс Алле)
( в качестве доказательства )
1 . вид снаружи ...
Если им (этим...) всам’деле поверить, так здесь и — выдумывать особенно нечего. Да и говорить — не о чем. Проще пареной репы... Как дважды два: просто название..., просто сборника..., просто юмористических..., просто рассказов..., просто собранных в очередную (как дважды два, пятую) книжку...,[комм. 1] просто ради смеха..., просто писателем..., просто Альфонсом (Алле! — ап...)[комм. 2] и, наконец, просто в 1895 году выпущенных парижским издательством Оллендорф, которое взяло за манеру всякий год штамповать по одному (а то и по два, хотя и не «дважды два») мусоро’сборнику Альфонса Алле. Вот, к примеру, 1895 год... Глядя на эту дивную штуковину с большим числом непонятных закорючек и знаков, можно всерьёз подумать, что таковой в самом деле существовал... — Ничуть не бывало. И прежде всего, этот год не имеет ни малейшего отношения к опубликованным текстам Альфонса, обозначая всего лишь условный момент, когда книжка (как дважды два пять) поступила в продажу. А сами рассказы Альфонс Алле сочинял и публиковал (по одному, к сожалению — в разных газетах и журналах) — в предыдущие годы, затем раскладывая небольшой пасьянс и кидая жребий: какой из них запихнуть в очередной сборник... Вот и весь, пожалуйте вам, 1895 год. Не говоря уже о том, что любая цифра (в том числе и времени) несёт в себе нечто вроде временного договора чистейшей условности, начиная от весьма сомнительного по своим параметрам «рождества Христова» и кончая всем остальным, что прилепилось к нему на хвосте..., за отчётный период в указанном месте: «старая Европа и её задворки»... — Даст бог, скоро набегут очередные полчища варваров, которые снесут прошлую цивилизацию до основания и на обломках самовластья напишут:[2] «книга Альфонса Алле 2х2=5 была издана в Аль-скабаре 79 904 швара по бызлому ксёпу драпего соба».
Тем более, что сборник был совсем не маленьким, включая в себя «2 х 2 = 63» рассказа,[3] располагавшихся на 320 с лишним страницах текста. Хотя..., если почитать хорошенько..., то получится не так уж и много. В предыдущие годы, чтобы обеспечить этого Альфонса Алле приличной квартирой, ресторанным питанием и регулярной выпивкой, этому Альфонсу Алле приходилось строчить по два-три (редко когда больше) рассказа от пятницы до пятницы. Примерно так строилась его «рабочая» неделя: две хроники в «Le Journal», ещё одна — в «Le Sourire». Как правило, он отбывал эту неприятную обязанность — как раз там, в том месте (где питал и поил Альфонса), между делом и дотянув до последнего срока, так что приходилось строчить наспех, буквально на коленке, пока не закрылась почта, не заснул курьер... или ещё какое-нибудь местное животное средней величины, через которое свежий текст можно было зашвырнуть в редакцию. ...По правде говоря, я испытываю жуткое омерзение к жизни в кафе. Прежде всего потому, конечно, что время, проведённое в подобного рода заведениях безнадёжно украдено у благочестия и молитвы... Увы, такова современная жизнь (хотя и говорят, что в средние века современная жизнь была совсем другой), но сегодня даже самые суровые молодцы, выбиваясь из последних сил, всё-таки заставляют себя изо дня день волочить ноги в кафе, чтобы стать хотя бы немного похожими на сáмого настоящего пьянчужку из-под забора...[4] По договору Альфонс должен был отправлять оба своих рассказа (исключая третий, разумеется) — по четвергам. Он прекрасно мог бы написать их в среду... или даже во вторник. Не торопясь. И тем не менее, каждый раз он ждал четверга, в четверг дожидался вечера, а вечером тянул до последней минуты, затем садился за столик в глубине кафе, самого близкого к почте — и впопыхах строчил. Едва закончив оба рассказа, не перечитав и не исправляя, кидал их по конвертам, и посылал гарсона на почту — отправить поскорее, пока ещё не поздно.[3] Таким образом, в первом квартале 1894 года означенный журнал под названием «Журнал» опубликовал два десятка хронических хроник Альфонса Алле, в том числе: восемь — в январе, шесть — в феврале и ещё шесть — в марте. С немалой радостью Альфонс отсылал бы вдвое, втрое меньше. Или принял бы пятикратно больший гонорар... Как дважды два. — Но увы, сакраметальных шести хроник в месяц ему хронически не хватало... для напряжённой & насыщенной жизни... в том са́мом кафе, из которого он отсылал свои рассказы.[6]
— Короче говоря, среднее число примерно понятно: два-три небрежно-на’коленных рассказа в неделю. На первый взгляд — не так уж и много. Но если помножить на число недель..., и лет. Глаза разбегаются: (почти) целое состояние... Не в состоянии подсчитать точно, но мне кажется (порою), что за год подобного непосильного труда могло накопиться от ста до полутора сотен штук подобного ресторанного материала. Наподобие закуски..., после (не)доброго стакана абсента.[комм. 3]
Хотя всё остальное, безусловно, при нём было... Конечно, написать сразу целую книгу — непросто. За один вечер в ресторане такое навряд ли удастся..., во всяком случае, ужин наверняка простынет, а вечер будет непоправимо испорчен... Таких дурацких эскапад Альфонс в своей жизни всегда старался избегать. Таким образом, порядок сбора сборников становится примерно понятен. А если нет — повторю ещё раз. Свои хронические рассказы Альфонс записывал — чаще всего в кафе, между двумя бокалами (стаканами, рюмками, бутылками, сифонами, лишнее вычеркнуть). Над «книгами» своими почти не работал, а выглядело это примерно так: «Не городите глупостей..., чтобы я сидел, не отрывая задницы, и корпел над книгой? — это же невозможно смешно! Нет, лучше я всё-таки её оторву!..»[5] — И в самом деле отрывал! Удивительное дело!.. Потому что..., страшно сказать, но это был настоящий человек слова!.. Это был человек настоящего слова, не то, что некоторые!.. ...Как говорила вдова человека, умершего после консилиума трёх лучших врачей Парижа: — Характер?.. Вы спрашиваете, каков у него был характер?.. Извольте, раз так (но только не жалуйтесь потом)... И прежде всего, он был настоящим, органическим анархистом — с головы до пят, начиная от всего своего искусства..., и кончая повседневной жизнью, — а затем всё то же самое, но в обратном порядке. Слова, слова... Как тяжело договориться об их значениях..., когда сегодня и вчера у нас называют «патриотом» последнее прибежище негодяя,[комм. 4] а крупнейшие государственные преступники занимают в точности такие же кресла... — Вот, значит, по какой причине (и днесь, и присно, и вовеки веков) я вынужден уточнить, что этот Альфонс был совсем не таким «анархистом», как те бравые ребята, что швыряли бомбы в качестве ресторанного блюда... или в тех же целях ковыряли ножиками очередных президентов Франции.[8] Всё это — как дважды два, — мой дорогой друг..., поскольку именно в такой приятной обстановочке (в кафе, — только в кафе, разумеется) было написано большинство из 63 рассказов этой пятикратной книги. Любо-дорого глядеть... — Так вот, изволь послушать! Они, эти твои бедненькие оборванцы противны мне даже больше, чем богачи!.. Да ты посмотри на них сам, Дедуля! Вот они копошатся внизу, прямо под тобой, эти тысячи и миллионы якобы неутомимых тружеников пролетариата..., я повторяю, тысячи и миллионы, которые в течение веков покорно позволяют издеваться, околпачивать и эксплуатировать себя жалкому меньшинству феодальных скотов, жирных капиталистов или даже кучке подвыпивших солдат! И это..., это якобы из-за меня они принимают «страдания»?! – ах-ах! – очень приятно слышать. Вот что я вам всем скажу чисто – сердечно: если бы Я сам был маленьким анархистом Анри, то вовсе не в богатеньком кафе Терминус я бы кинул свою гремучую бомбочку, но – лучше возле какой-нибудь грязненькой пивной или дрянного трактирчика рабочего предместья Антуана!..[5] В июне Альфонс Алле отправился, вернее сказать, его отправили (между прочим, за счёт журнала под названием «Журнал») в масштабную журналистскую «командировку». Цель — весьма далёкая. Соединённые Штаты и Канада (франкоязычный Квебек, в особенности). Самолёты в те времена, само собой, ещё не летали, равно как и всё прочее. Только — пароходы. На угле... Отправление — как всегда, из Гавра (9 июня 1894 года), на борту транс’атлантического лайнера «La Touraine», прибытие в Нью-Йорк — спустя ровно неделю (16 июня, не к столу будь оно упомянуто). Едва ли не четверть (по объёму) текстов (как дважды два) посвящена этому путешествию в разных его формах ипостасях, от прямой до косвенной. Посланный в экспедицию, Альфонс был обязан отработать, как минимум, несколькими десятками текстов: «Поездки на такси по Нью-Йорку невероятно дороги. Передвигаясь пешком в течение недели, можно сэкономить вполне достаточную сумму, чтобы выкупить обратно Эльзас с Лотарингией»...[6] Затем обратный путь. Не слишком ли дорогое удовольствие?.. В июле Альфонс вернулся во Францию и остаток лета провёл у родителей (как всегда, на Верхней улице), в Онфлёре. ...Старая как этот мир мечта каждого порядочного человека: — А дальше началась какая-то странная глупость: даже не верится (после всего).[9] Затея идиотская, почти кошмарная: за каким-то чортом этот самоубийца с характером ресторанного барина вздумал — жениться..., причём, по-настоящему. То ли ребёнок, то ли старик..., он окончательно рехнулся, дорогой друг. Ему, видите ли, показалось, что он вечно куда-то опаздывает, что жизнь незаметно уходит от него, что он почти ничего не успел... Всё, точка. — Проще чем «дважды два», даже и говорить стыдно, не то что слушать. Эх, брат... — И в самом деле, жить ему оставалось всего ничего, каких-то жалких одиннадцать лет. Для женитьбы уж точно не срок: как говорится, только пенки снять... И сразу же выпасть в осадок. Впрочем, напрасный труд, возражать поздно: дело решённое. В сентябре Альфонс Алле отправился из Онфлёра в недалёкий путь, практически, на «крайний север» Франции (в Арденны), и там пару недель провёл в семье своей будущей жены. — Приятно себе представить. Этот дивный (до рвоты) городок Седан (почти на границе с Бельгией), где постоянно случалось что-то очень хорошее... Например, на четверть века раньше (в 1870 году, когда Альфонсу, сыну аптекаря было всего-то 16 лет) в плен к пруссакам (между прочим, вместе со всем своим войском) попал сам дядюшка-Мальбрук..., последний император бывшей Франции, Наполеон III. — Вечно навеселе, не то пьяный, не то издеваясь над миром, свой последний холостой год..., равно как и все предыдущие, Альфонс провёл постоянно находясь в узком пространстве между двумя бутылками (одна из которых «до», а другая — «после», на полпути прочь отсюда).[6] — Как ни крути, но эта ужасная книга... как «дважды два» была опубликована в юбилейный год, ровно за десять лет до его смерти. Жаль, что узнать об этом пришлось только задним числом... Но увы, таков порядок маленького времени. Сначала была осень 1894 года. А затем и ещё одна, следующая. А между ними — зима, весна и ещё одно лето. — Что за дивная мерзость!..
...Кладбище – это самое замечательное место на свете. Наконец, 1895 год... Дело решённое. 19-го февраля, в присутствии мсье Рея (ординарного парижского нотариуса) был заключён брачный контракт между Альфонсом Алле (41 с небольшим год) и Маргаритой Мари Гузе (26 лет с тем же небольшим). Практически, дважды два пять. Свадьба (как всегда это случается) состоялась послезавтра, два дня спустя (21 февраля 1895 года) в муниципальном управлении шестнадцатого округа, а затем — в церкви Сен-Оноре-д'Эйло. Жена Алле, дочь пивовара из Антверпена.[6] Очаровательная женщина..., совсем не хотелось бы говорить о ней что-нибудь дурное. — Или, тем более, делать...
...Если я верно понимаю, вдовство женщины почти всегда — Вскоре после свадьбы Альфонс Алле и его молодая жена (отныне — на десять лет «madame Alphonse Allais») отправились в свадебное путешествие. Чрезвычайно забавная затея: Париж-Венеция, начало марта 1895 года. Пожалуй, означенное событие того стоило... — Только с очень большим трудом, словно мучимый сильной изжогой, я в состоянии понять: каким образом жизнь человека оказывается бесконечно глупее и бездарнее его «творчества». — Даже выдающийся Сапек, — дымоватый учитель и наставник ранних лет Альфонса Алле..., не миновал этой участи. И всё же, казалось бы, автор «дважды два — пять» вполне мог бы изобразить нечто более ценное..., хотя бы на поверхности воды.
Простите, мадам, но я никак не могу сообщить вам мой возраст. И в самом деле: какие могут быть счёты..., между нами. Только с большим трудом могу удержать себя от лишних слов. Они все теперь — лишние, мсье..., поверх окончательной суммы уравнения. — Кажется, был на свете ещё один французский писатель, приятель Альфонса Алле, немало попользовавшийся от его щедрот: по имени Жюль Ренар. Пожалуй, мне здесь будет уместнее слегка помолчать. — Пускай он теперь поговорит вместо меня..., напоследок. — В своём дневнике (опубликованном в середине 1920-х годов) этот Жюль Ренар описал быт «молодой четы» Алле, до крайности безыскусно и доходчиво, — вот ещё одно странное слово. Буквально, как дважды два...
...Осенью 1895 года (традиционно в начале октября) у Оллендорфа вышла очередная книжка Альфонса Алле из числа его «годовых сборников». Только десять лет продолжалась эта история с публикациями. Первый сборник («Надорвался») появился у того же Поля Оллендорфа в 1891 году, последний («Не бейтесь в истерике») вышел — уже в новом веке, вместе с нулями (1900), в издательстве «Ревю бланш». На этом месте Альфонс прекратил публиковать свои «годовые отчёты». Дивная традиция, между прочим, вполне достойная (и удостоенная) продолжения..., спустя ровно век.[11] — Таким образом, не трудно сосчитать, что вышедшая в 1895 году книжка Альфонса под названием «Deux et deux font cinq (2+2=5)» оказалась — ровно в центре, посреди его остальных книг. Или — в точности напротив.
Не имея в своём арсенале достаточного количества (из’бранных) слов, я сызнова сделаю шаг назад..., чтобы Альфонс (с высоты своей досады) ответил сам. Как он это и сделал — спустя примерно четыре года после дважды два.
«...Многие люди (которые поступили бы гораздо лучше, если бы занимались своими делами), частенько пытались мне возражать, и делали это примерно такими словами: — Не без (видимого) удовольствия прочитав ещё раз этот дивный кусок нашего с Альфонсом приди’словия к (ещё одному мусоро-) сборнику из неизданной и почти сожжённой книги «Три Инвалида», могу только лишний раз подтвердить. И полностью согласиться с ним, тем, кто ни разу не просил от меня никакого согласия. В отличие от того, например, который его постоянно ждал и даже требовал... — И в самом деле, Альфонс сто раз прав. Настоящий фумист (брат фумиста), предтеча сюрреалистов, дадаистов и минималистов, человек авангарда, родившийся на полвека раньше, чем это ему было «положено», он постоянно плевал против ветра и поступал «не как принято». И только сумрачный обыватель сегодня может не заметить, из какого материала сшиты его штаны...
— Всё в своей жизни Альфонс делал восхитительно невовремя, опережая своё время на двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят или даже сто лет. Говоря по существу, ему как правило было не слишком важно, что и на сколько опережать. Он вообще об этом не думал..., не говоря уже о том, что чаще всего он не думал вообще. Но, что главное: в любом случае и в любой момент времени он оставался глубоко не «здесь» и не «теперь» — и это, пожалуй, самая сильная его сторона, как всякого дважды-живущего (и, как следствие, дважды умершего), — чтобы не говорить слишком длинно.[5]
6 декабря 1895 года: Похороны, умер отец Куртелина. Глаза Куртелина были полны слёз. Боль умного человека тяжелее видеть, чем боль дурака. Пожалуй, похороны выглядели бы слишком печальными, если бы не было смехотворных священников.
2 . вид изнутри ...
«Он всё время творил», — написал Жюль Ренар в своём дневнике. Пожалуй, это самое точное суждение о том, кого сегодня сегодня ставят на первое место среди французских юмористов, называют первым по количеству написанного и, вдобавок, имеют «номером один» в алфавитном списке писателей. При том, что он был демонстративно (показательно) «ленив» и почти не «работал» — в том смысле, который литераторы обычно прилагают к этому слову. Во времена «дважды два» (практически, высшая точка его творчества и плодовитости) Альфонс был обязан еженедельно выдавать на гора три хроники (две в «Журнал» и одну в «Сурир»), ему приходилось проявлять дьявольскую изобретательность и блестящее остроумие, всякий раз делая рассказ посреди очередного заседания в кафе, между двух бокалов, «с пол-оборота», буквально «из ничего». Удивительно сказать: его полное собрание сочинений насчитывает более (дважды два) — пяти тысяч страниц.[комм. 8] — Как результат подобной литераторской небрежности и «лени»: поразительное богатство и изобилие разбросанных драгоценностей, замаскированных под дешёвую бижутерию.[14]
...От самого начала карьеры в «Чёрном коте»,[комм. 9] ему частенько случалось с крайним презрением отзываться о своей работе. При этом каждый раз он многозначительно намекал на те глубокие и серьёзные произведения, над которыми он трудится сам, скрывая ото всех, в тиши “кабинета”. Но, скорее всего, уже тогда он издевался. Как правило, он держал себя с такой неподдельной важностью велiкого человека, что было практически невозможно проверить: говорит он всерьёз или смеётся над вами......[8] Его метод работы в этот (пред)последний период жизни давно превратился в общеизвестную легенду..., или анекдот. Устроившись за столиком кафе, не важно где (в зависимости от сезона, будь то в Онфлёре или Тамари), буквально не задумываясь, он скоростным методом исписывал пару листков и затем, как можно скорее (без какой-либо проверки и поправки) отправлял их по почте с ближайшего вокзала. — Только так он мог вполне отдаться иллюзии собственного пренебрежения и лени, которую он пожизненно культивировал и которая его всякий раз подталкивала к новым выдумкам. Не раз и не два (и не дважды два), второпях используя какой-то старый сюжет, рассказ или забытую хронику, опубликованную лет двадцать назад (ещё в «Чёрном коте» или «Жиль Блаз»), вечно небрежный Алле, который вечно не хранил никакого архива, и вечно-то он попадал в свою собственную ловушку: был вынужден двадцать раз изобретать велосипед, открывая по десять Америк на неделе и переписывая наново заскорузлый анекдот, уже давно позабытый, опубликованный и зарытый на кладбище Сент-Уан. И всякий раз у него получались новые импровизации, яркие детали, зёрна фантазии: забавная фамилия, хлёсткий приговор судьям, банкирам, армии, внезапная выходка логики, логика выходки или кривая гримаса разума. Лентяй, постоянно расталкиваемый своим жестоким остроумием, он не переставал творить...[15] Альфонсу Алле было в высшей степени свойственно и крайнее раздражение, питавшееся от истока крайней нелюбви к коллективным формам человеческой тупости и, как следствие, отказа от любых форм власти; церковь, армия, суд, банки, правительство — всё это регулярно становилось мишенью для его презрения или насмешки..., чаще всего, по касательной. Кроме того, непременным свойством его коронного стиля стала показная бесцеремонность по отношению к читателям, временами переходящая в агрессивное неприятие их скудоумия и ограниченности... Как формы того же отношения: глубокое отвращение к парламентской подлости и фарсу всеобщего избирательного права; полное презрение ко всем тем, кто дерзает судить себе подобных. — Единственным средством против таких хронических раздражений и раздражителей оставался: талант художника и виртуозность письма. Свои эмоции и мысли Альфонс регулярно выражает не от первого лица, а через свои излюбленные маски, впрочем, каждая из которых была (по вскрытии) вполне реальным лицом: это маститый театральный критик Франсис Сарсей (к тупому здравомыслию которого Алле питал отвращение); близкий к правительству экономист Поль Леруа-Болье (ни одной строчки которого Альфонс не удосужился прочитать); а также генерал Пуалю де Сен-Марс (почти Брюэн-де-Сент-Ипполит), курьёзные литературные тексты и самое воинственное имя которого доставляло ему нескрываемое удовольствие.[15]
Заново повторив здесь (с чужого голоса) массу уже не раз повторённых сведений, между тем, я крайне далёк от какого-либо раскаяния..., или хотя бы признания вины... Скорее, напротив. Ни разу я не подписывался под обязательством говорить всё и до конца. Дарить за бесценок местной свиноферме свои драгоценные открытия, которые всякий раз (как трижды знаменитый «Яша-скульптор») используют близкий мне материал только в качестве глины, каши или навоза для лепки... — Будь то прекрасный Скрябин, невероятный Сати или причудливый Альфонс, всякий раз я обращаюсь к ним только за материей для главного диалога..., между тем, придерживая при себе главное, что ни один из живущих в одно время со мной пока не заслужил права узнать. Получить...
Так и ныне. Здесь и сейчас... — Ни сном, ни духом, я не намереваюсь открывать главные механизмы этого отдельного мира, из которого маленькая железная дверь и узкий коридор ведут туда же, где находится главный ключ. — Сокровище одноглазого капитана..., пардон, философа, — я хотел сказать... И всё же (для тех, кто умеет видеть и имеет внутреннее лицо), кое-что уже становится видимым в этой маленькой (и мелочной, на первый взгляд) затее, которая (словно бы в издёвку) посвящена какой-то (до поры почти не известной у нас) книжке 1895 года под названием «Дважды два — пять». Шаг за шагом, словно бы осторожно или нехотя, моей целью остаётся показать направление..., возможно, даже то место, откуда открывается вид на окончательную картину. — Но всё же никогда и нигде не дохожу я даже до (дважды-два) пятого приближения к последнему слову.
— Итак..., вернее говоря, — Also, мой дорогой Фридрих... Описанная (уже почти пять раз) манера работы Альфонса почти идеально укладывается в некий исторический стереотип предтечи, уже давно выставленный мною в центре витрины под торговой маркой «дадаизм до дадаизма». Спустя четверть (с лишним) века, практически тот же метод использовал суковатый дядюшка Андре Бретон в своих «Магнитных полях», а затем он был поставлен буквально на поток: дадаистами и сюрреалистами от мира сего. — Тогда подобные выходки и выверты уже были возможны..., и даже публично, — тогда..., после окончания мерзейшей первой мировой войны (бывшей «сама по себе» уже венцом человеческого дадаизма и сюрреализма). — Совсем не то, что во времена Альфонса. Или даже — Эрика, «родившегося слишком юным во времена слишком старые...»[9]
Между тем, психологическая ниша альфонсовой «работы» над своими «кунстштюками» находилась ровно в том же месте. — И только правила игры (предполагаемого автоматизма) отличались безусловным и подавляющим образом, — продиктованные временем (будь оно неладно) и обстоятельствами места действия (будь они прокляты). Поскольку основная цель «творческой лени» Альфонса Алле была глубочайшим образом причудлива и нетривиальна, вполне исчерпываясь формулой: «заработок». — Не поднимая задницы с насиженного стула в кафе, ресторане или харчевне, он ставил перед собой высочайшую творческую задачу: исписать пару листков чёрт знает каким бредом, взятым из-под волос прямо здесь и сейчас, чтобы на вырученные средства (два су за строчку, — это тебе, братец, не «дважды два») иметь возможность и впредь продолжать сидеть на том же стуле в кафе, ресторане или харчевне.
Пожалуй, как раз «Дважды два — пять» может служить своеобразным эталоном всего автоматического письма Альфонса Алле, представляя собой на деле «среднюю линию» или вершину пригорка его литературных упражнений. С одной стороны, сорокалетний автор именно к этому времени достиг того идеального личного автоматизма (стереотипичности приёмов), который у людей отчего-то принято называть «профессионализмом». — Разумеется, не так. И тем не менее, тотальная «лень» (небрежение и презрение) диктовала свои правила игры во всём процессе: начиная от замысла каждого следующего рассказа (зерна, воспоминания, истории, анекдота, игры слов) и кончая — окончательным пасьянсом всего сборника (шестьдесят три рассказа, один за другим, все — как «дважды два»). Фактически каждый этап, каждый шаг посреди этого пути обладал идеальным свойством «автоматического письма», ничуть не замутнённого излишней рефлексией, — разве только чёткой картинкой представления нескольких лиц, находящихся на другом конце почтового конверта с очередной хроникой: главный редактор журнала, иногда — издатель, несколько приятелей и, наконец, покупатель. — Тупая тварь с барабанным пузом, привыкшая скалить зубы, ковыряя в них палочкой после обеда...
Впрочем, другим своим концом пресловутый «автоматизм» упирался совсем в другой субстрат. — Ученик аптекаря, загулявший в Париже..., типичный недоучка, сошедший с дистанции и лишённый отцом — содержания, Альфонс испытывал острый недостаток фундаментальных знаний и навыков. В большинстве случаев его спасала собственная великолепная инвалидность, заранее дававшая ему громадную фору перед «нормальными людьми». Крайняя живость ума, парадоксальность ассоциаций и отвязанность фантазии — всё это позволяло свободно спекулировать (почти жонглировать) не только умом (соображением), но и воображением. — Собственно, эта спекуляция и составляла не только самый механизм, но и существо альфонсовского «автоматического письма». — Тезис, анти-тезис, синтез. — Поэты, писатели, беллетристы, художники, парижская богема..., поначалу для недоделанного фармацевта — это почти боги, люди тайного знания. Затем — краткий курс знакомства с этой средой и небольшая прививка «выдающегося» Сапека приводит к невиданно чёткому пониманию, почти осязаемому в своей убийственной конкретности: как оказалось, литераторы (в подавляющем большинстве своём) — типичное дерьмо, обыватели и придурки — ничем не лучше дряблого бакалейщика в XXVI квартале. Во всяком случае, к тридцати годам, небрежно рассеивая вокруг себя блестящие идеи и глупости, Альфонс Алле с пронзительностью вселенской тоски чувствует собственное подавляющее превосходство над этим тусклым миром, который (тем не менее!) ему не подчиняется.
Именно здесь и пришли на помощь пренебрежение и «лень», позволившие выработать насущный автоматизм работы над текстами и, таким образом, решить главную проблему — собственного внутреннего недостатка или неуверенности в том деле, к которому себя никогда не готовил, но всегда занимался. Даже в детские годы... — Говоря по сути, Альфонс Алле в самой сердцевине своей инвалидной натуры типичный & органический враль, выдумщик, балагур или трепач, по стечению обстоятельств ставший — писателем, что называется, по прямому призванию. Пожалуй, здесь он самым неожиданным образом попадает (пальцем) прямо в... «родню» своему неназванному кузену, Петру Шумахеру... Такие разные, такие странные, такие непохожие друг на друга..., но вот ведь какая незадача: главная разница между ними — время..., и только оно (причём, далеко не одно). Родившийся почти на сорок лет раньше «во времена слишком старые», да ещё и — в России, Шумахер (со своим жёстко-анархическим характером) не имел совсем никаких шансов. Во времена Николая Палкина единственным средством спасения была — мимикрия под среду. — Само собой, ни о каком «фумизме» не могло быть даже и речи. И всё же, закрыв глаза на мелочи антуража эпохи, иной раз с трудом можно отличить, о ком идёт речь: то ли про Петра, то ли про Альфонса (не говоря уже про Ерёму)... ...Водку <абсент?> иначе он не пил, как большими чайными стаканами. Со своими друзьями, фотографом Брюэн-де-Сент-Ипполитом и доктором Персиным <де-Перси?>, за один присест обыкновенно выпивали четверть ведра. Несмотря на невероятное количество выпиваемых им спиртных напитков, я пьяным его никогда не видела. Это была сильная и закалённая натура. Выходя на улицу, он не надевал ни шубы, ни пальто и в самые сильные морозы <дождливую парижскую осень?> щеголял в одном сюртуке. Домашний костюм его был — длинная женская рубашка, и больше ничего. <...> Удивительная картина: Шумахер и Алле, разделённые половиной века и ещё одной половиной Европы (вместе с Сибирью, временами), оба — рослые, крупные, особые и глубоко чужие в своей среде люди..., один — белокурый нормандец среди чернявых французов, другой — и того паче — какой-то странный кучерявый немец, на голову выше толпившихся возле него русских. Пожалуй, пропасть между ними положила та досадная планка (времени и места действия), которая называлась: предел дозволенного. Родившись с разницей в 37 лет (с российский коэффициентом рабства, считай — все сто!...), Алле пережил Шумахера на какие-то жалкие в иных обстоятельствах четырнадцать лет (считай — целая вечность). — Не хотелось бы, конечно, доходить до крайностей, брат-иезуит... — Но при каком-нибудь «велiком» Торквемаде неугомонного Альфонса вместе с его идиотскими шуточками покрошили бы на мелкие кусочки в салат оливье (на па́ру с Шумахером). При Николае Первом, пожалуй, отправили бы отдыхать солдатом на Кавказ (без права переписки) — это был бы ещё довольно мягкий результат. А в сравнительно вегетарианские времена процесса Дрейфуса Альфонс Алле вполне мог (бы) стать успешным «юмористом-халтурщиком» автоматического письма (которого все воспринимали как чудака, болтуна и балагура «allais!»), но никак не «серьёзным» художником. Во времена царящего повсюду раненого & уязвлённого обывателя (патриота), никакой фумизм (вообще и конкретно) не может существовать в легальном поле иначе, как только занимая нишу «пустяка», забавы для отдыхающего (после вчерашнего) бюргера. Спустя ещё четверть века, во времена поздней цивилизации махрового декаданса господа дадаисты могли выделываться как хотели, выдавая свою «лень» и небрежение за «высокое искусство». В среде того времени и места это не только сходило им с рук, но и приносило вполне обывательский успех вместе с деньгами (само собой, нравы и го́норы изрядно смягчались долгожданной победой в долгой войне). Но увы, тридцатью годами раньше (после позорного поражения в позорной войне) картина выглядела почти идеально обратной..., — пожалуй, максимум того, что оставалось фумистам – была ярая шутка. Всё остальное оставалось не только не принятым и не понятым, но и вообще — за бортом возможного.
Собственно, на неказистой почве тотального несоответствия и выросли преждевременные «автоматические» тексты Алле, именно силою своей небрежности и автоматизма совершившие с десяток поистине авангардных прорывов (формальных, стилевых, экзистенциальных, политических или философских, без разницы), не замеченных или не оценённых в силу сопредельной слабости своего времени и места. — Причём, он и сам (совершив очередное «автоматическое» открытие какого-нибудь из будущих минимализмов) зачастую не видел в этом ничего, кроме своей «небрежной» манеры расшвыривать налево-направо яркие выдумки и фантазии. — Примерно так же, как в своё время этим занимался и его главный «учитель» — выдающийся Сапек, не раз заступавший на территорию сюрреализма или дадаизма, но ни разу не оставивший на ней своего пограничного столба...
— К сожалению, здесь и сейчас, находясь на этой территории исключительного права, я считаю себя об’язанным оставить здесь не только список из шестидесяти пяти шедевров (частью, откровенно провальных) «автоматического письма» Альфонса, но также и поставить кое-какие акценты (на полях). Заранее, впрочем, оговорившись, что с той поры, когда мне пришлось работать над этими текстами (имея в виду исключительно «дважды два») в первой книге «Альфонс, которого не было», минуло уже семь лет. Срок немалый... — Особенно, если учесть громадное количество сделанного (равно как и уничтоженного) за это время. Само собой, я не принимаю никаких рекламаций..., и даже простых возражений. Спустя пять, семь, десять или сто (как дважды два) лет я совершенно не обязан всё помнить. Или ничего не путать. А потому — сниму только пенки, даже не пытаясь поднять руку на все’охватный каталог из шестидесяти пяти открытий Альфонса Алле на территории элементарной арифметики. Тем более, что его метод ресторанного «автоматического письма» вполне предполагает именно такое продолжение. Так сказать, по методу прямого соответствия. — Подобно десяткам блестящих находок Даниила Хармса, сделанным по тому же «автоматическому» принципу, каждый отдельный рассказ «дважды два» (и весь сборник в целом) заключает в себе неизбежный элемент «стохастики» или «алеаторики», если так будет угодно услышать, мой дорогой друг. Но прежде всего, конечно, небрежности и случайности. — Пожалуй, трудно найти в истории литературы ещё один сборник, столь же неровный по своим чередующимся провалам и взлётам, нижним и верхним уровням входящих в него тем, текстов, подходов (и литературы вообще). — Собственно, именно таковым и было одно из ближних последствий того же метода «автоматического письма», когда состояние, настроение и момент работы над рассказом (не исключая взятой темы, тени и тона) фактически определял его конечный уровень. Без последующей проверки, редактуры или переделки.
Прочитав хотя бы одно только название означенной книги «Альфонс, которого не было» (при всей его вящей многозначности), не так уж и трудно догадаться, о чём намекает автор: вероятно, в русском варианте тексты Алле кое-что потеряли в первозданном «автоматизме», но зато значительно больше приобрели — в конечном результате, главный критерий которого полностью исчерпывается кратким & жестоким словом «вещь». Говоря прямым словом, я едва ли не впервые заставил Альфонса работать..., — сколько он за всю жизнь не наработал.[5] Таким образом, сто десять лет спустя — практически, заново — были сделаны его «дважды два», которые даже в названии приобрели нечто (несомненно) лишнее. Поверх всего: «Дважды два — почти пять» (без уточнения, сколько там не хватает до объявленного числа)...
Само собой, здесь кроется основное значение предмета, которого не было прежде, и который чудесным образом появился — теперь. Так жил сам Альфонс, постоянно (по чистой рассеянности) рассеивая вокруг себя плевелы познания и клобуки тупости. И точно такую же биографию оставил позади — второй автор, насыпавший вокруг себя новую территорию, которой не было прежде. — Итак, вот они отныне здесь, вместе со своими «дважды два», не бывшими ранее, и не будущими впредь... — Первый из них (дважды двоих), меланхолик и мизантроп, тотальный киник и скептик, с мнительным и тревожным вниманием к мелочам и деталям жизни, всю жизнь пытавшийся найти укрытие в женщине (худенькой блондинке, что в данном случае особенно курьёзно), которая должна была заменить ему не только жену, но и мать, Альфонсину. И всю жизнь с какой-то безнадёжной надеждой он смотрел на детей, потому что казались они ему ещё не настолько тупыми, как вырастающие из них впоследствии люди. В качестве отдельной краски добавляя к общему салату почти ницшеанское по своему напряжению неприятие религии, и жёсткое отрицание «первородного греха» (какой же в том грех!), и протестантского культа работы (какая же в том благость!), к тому же, под густым соусом крайней брезгливости по отношению к обывателям, плоским людям «от мира сего», и постоянное ощущение непричастности к их миру, и неловкости по отношению к их деньгам, и глубокого внимания к животным толпам народа, и (при том!) — сочувствия к жестоко подавленному восстанию Коммуны. Отсюда прямо следуют и средства, которыми он чаще всего притуплял свою боль и тревогу: игры со словами, понятиями, деньгами, алкоголем, женщинами — и абсент. Дважды абсент. А иногда — даже и трижды, что давало особенно неприятные последствия..., если понимаете.[5]
► Пожалуй, наиболее ярким и жестоким прорывом среди отдельных рассказов стал №19 «Чекушева месть» (микро-пантомима для цирка будущего), где с каким-то лихим озорством ребёнка Альфонс (одним махом) предвосхищает все основные черты будущего (через три четверти века) минимализма: в литературе, театре, цирке и даже — кино... ► Довольно чудовищный вид имеет другая находка Альфонса (словно бы вытащенная из бюро находок): почти сюрреалистический по своему тону рассказ №37 «Экономический патриотизм». Пожалуй, по своим жутковатым «открытиям» эту штуковину можно поделить ровно на две части (в полном согласии с её названием). По первому (экономическому) вопросу Алле с блеском обул бывшего премьер-министра бывшей Франции Доминика де Вильпена, который во время своей пресс-конференции (июль 2005 года) с большим апломбом призвал граждан своей страны покупать отечественные товары, назвав подобное поведение «экономическим патриотизмом». Приятно было бы сунуть под нос этому махровому бюрократу, что его «новая» теория была (сто десять лет на зад) аккуратно пришпилена к фундаментальному «экономическому» сборнику с типично бухгалтерским названием «Дважды два пять».[5] Что же касается второй части (патриотизма), то в своём рассказе Алле красочно и подробно (ровно за два десятка лет) предвосхищает начало бактериологических (и химических) войн в Европе, а затем даёт развёрнутую идеологию вопроса (исключительно для господ-патриотов). ► Следом (практически в стык) за патриотизмом можно обнаружить (под неказистым №38) прелестную выходку Альфонса, озаглавленную примерно так: «Интересное положение». Пожалуй, обладая в местном парламенте подавляющим большинством голосов, я бы рискнул назвать этот рассказ прорывом в области подлинно-анархического законодательства. Или — ве́рхом цинизма по отношению к высшим государственным символам. Или, на худой конец, практическим релятивизмом в области общественной морали. Помнится, за «шутки» несравненно более мягкого свойства в 1872 году брат-Шумахер получил судимость по статьям 1001 и 1045, а весь тираж его книжки (почти безобидной, к слову сказать) «Для всякого употребления» публично сожгли (как дважды два!) во дворе питерской прокуратуры. Здесь же, на всякий случай замаскировавшись под «письмо вдумчивого читателя в редакцию газеты», а также пользуясь репутацией юмориста, который мелет всякую чепуху, Альфонс Алле смешивает с двумя равно прекрасными субстанциями... — ни более, ни менее, как Высшую Награду французской республики (и здесь, вслед за Альфонсом, я не могу удержаться от того, чтобы не передать на расстоянии свой горячий привет с воз...душным поцалуем нашему велiкому рогоносцу, кавалеру Ордена Слабости второй степени за №9, — мсье Алексею Венедиктову). Значит, так тому и быть... — Пожалуй, довольно для начала.
Давайте, постараемся быть хотя бы немного терпимее к человеку,
|
Ис ’ сточников
Лит’ература ( отчасти, подрывная )
См. тако’ же
![]() ![]() ![]()
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|