Обои в кабинете префекта (Эрик Сати)
( или шесть тактов служебной музыки )Дорогая баронесса,
П
И первое же, чем нас обоих подкупали эти шикарные обои..., — так это своим колоссальным, почти химерическим отсутствием. Их не было так, словно бы стены в кабинете Его Превосходительства с самого начала ни разу не были поклеены: буквально ничем. В течение всего срока оставаясь перво’зданно голыми во всём шике строительного варварства: штукатурка, кирпич, бетон... Или то же самое — но в обратном порядке. Само собой, и другие меблировочные музыки вполне аналогичным образом не блистали своею известностью (до 1960-х годов)..., «даже» среди прочего наследнического наследия Сати. Но всё же, не столь провально: некоторые из них были кое-как исполнены (при жизни автора, и его исключительными усилиями, само собой). К числу таковых относились, в первую голову, две части «Sons industriels» («В бистро» и «Гостиная», сочинённые на мотивчики Амбруаза Тома и Сен-Санса). Они получили временную прописку в антрактах пьесы Макса Жакоба «Хулиган — всегда, гангстер — никогда». Их душеспасительная премьера состоялась 8 марта 1920 года. Но даже про это событие, имевшее место и время, трудно сказать: было ли это исполнение меблировки первым..., или всё-таки вторым (не считая, впрочем, и третьего). — Тем не менее, торжество (и поражение) автора в тот вечер было несравненным и несравнимым!..[6]
Ещё один несомненный «фикс» Сати сумел продавить (исключительно «по знакомству») в домашний... & светский дивертисмент графа де Бомона (30 мая 1923 года). Там съезжающихся на раут приглашённых особ встречала другая «назойливая химера» в лице «Железного коврика для приёма гостей».[3] Буквально четыре такта камерной музыки, бестактно повторявшихся в течение произвольного времени: час, два, пять... — Впрочем, не будем слишком преувеличивать.[5] Посреди человеческого мира мелочей... даже (не)скромные четыре такта — почти «взрыв сверх’новой», после всего. Самая первая меблировка нача́ла 1918 года (под видом «Звуковых плиток») не состоялась вследствие куртуазного вмешательства немецкой армии, подтащившей ради такого случая к Парижу свою дальнобойную пушку и начавшей методично уничтожать всю мебель в городе. Правда, четырёхтактовые ноты от этого случая всё же уцелели (в аркёйском архиве, разумеется). Так же несомненно, что ещё несколько «мебельных проектов» Сати вовсе не удалось провернуть..., благодаря любезному противодействию среды, а также пятницы и субботы (без исключения). Однажды это (не) случилось в антракте «Прекрасной истерички»,[3] ещё раз — в Монте-Карло (в январе 1924 года), где вечно-одутловатый собаковод-Дягилев не пожелал лишний раз «портить обстановку»...[3] Само собой, от последних двух (несостоявшихся и несостоятельных) случаев не осталось ровным счётом ни-че-го: ни исполнений, ни свидетельств, ни нот (поскольку они не были написаны), ни даже названий...[комм. 2]
Про них хотя бы можно было наверное предположить, что они — существуют... Или по крайней мере — существовали (некогда). А венцом всех доказательств было, как всегда, чистосердечное признание самого́ обвиняемого (исключительно благодаря благотворному влиянию органов). Ну и..., кроме того, несомненные улики. Во-первых (раз!), имелось название. Во-вторых (два!), был известен инструментальный состав. В третьих (три!), точная дата изготовления. И наконец (как венец!), имя заказчика (вернее говоря, заказчицы)..., и даже — посредника, слава ему и хвала, даже две...,[4] потому что последнее было особенно ценно (на все времена и века). — В общем, шик!.., как любил говорить один наш приятель (общий для обоих).[8] Роскошь невероятная... — Но в качестве обычного комплекта при описанной бочке мёда имелась также и цистерна дёгтя..., как это полагается в лучших домах Лондона..., не исключая, впрочем, и Нью-Йорка. Для начала, в архиве Сати не осталось никаких нот или чего-то минимально на них похожего... Шесть прекрасных тактов, призванных изобразить кабинетные обои, не требовали никакого черновика (хотя автор и намекал с важным видом на его красивое наличие)...[комм. 3] А чистовик — отправился прямиком туда (куда полагается)..., за океан, где в течение всего XX века царила полнейшая тишина. Сотни, тысячи, миллионы кабинетов с обоями..., громадная куча никому не нужных префектов и — ни единого звука. Вернее сказать, доподлинно не было известно: исполнялось ли когда-то это произведение..., однако вероятность такового исполнения (даже со всеми допущениями) заранее можно было признать ничтожной. Навряд ли та богатая заокеанская дама, которая заказала (от скуки) этот образец образцовой скуки, хоть раз (при жизни) почесалась привести в исполнение этот крошечный лоскуток бумаги с мебельными изысками. — Пожалуй, так бы и пошли «Обои...» вместе со своим префектом на дно Атлантики, если бы не — артефакт: давно известное и не раз опубликованное письмо Сати к Дариюсу Мийо, посвящённое исключительно отчёту по поводу окончания «обойной партитуры».[комм. 4] Само собой, в первую половину прошлого века всем было попросту плевать на эти... обои — их никто не искал (за дальностью и давностью лет). Затем..., шаг за шагом интерес кое-у-кого пробудился..., однако нащупать крошечные ноты в темноте веков оказалось не так-то просто. И только под занавес (века), наконец, удалось свести все концы воедино и изъять обои из того префекторального кабинета, где они провалялись битые семьдесят лет..., с хвостиком (или без него)...
Ещё несколько слов ... (поверх обоих)
и
...Как раз в те поры мсье Дариюс Мийо, послушно следуя странному течению & стечению обстоятельств, немного отъехал на трансатлантическом лайнере — причём, на запад, через океан... Скажем сухо и недовольно: с гастрольными целями. Как это ни прискорбно констатировать, он — не стал отказываться, получив через своих добрых знакомых приглашение в Соединённые Штаты с обширным концертным турне: в первую руку как пианист и дирижёр (не композитор..., нет). Пожалуй, последнее обстоятельство выглядело особенно трогательным (чисто... по-амэрэкански), поскольку прежде ни разу в своей жизни — от рождения и вплоть до того самого момента — Мийо не пробовал дирижировать ни одним оркестром. Впрочем, это обстоятельство не стало помехой: ведь надо же когда-то начинать, в самом деле (и где же ещё, в конце концов, пробовать, как не в ковбойских Штатах?..)[комм. 6] — Кроме того, ему пришлось ещё и выступать в качестве лектора & оратора (прричём, не где-нибудь, а на кафедре Нью-Йоркской церкви Жанны д’Арк): там состоялся обширный концерт, где Мийо произнёс речь об Эрике Сати и своих друзьях из французской «Шестёрки», весьма точно иллюстрированную его приятелем Робертом Шмицем, сидевшим здесь же — за фортепиано.[4] Таким образом, лекция (или «проповедь») Мийо, дважды семь раз прерываемая самоновейшими (и не слишком-то клерикальными) нотными примерами, имела большой резонанс у местной публики.[комм. 7] — И как ещё один из результатов своего Нью-Йоркского культуртрегерства в консистории Жанны д’Арк, вернувшись в Париж, Мийо привёз с собой премилый чек, означавший заказ со стороны некоей Эжен Мейер, супруги директора агентства «Вашингтон Пост», в девичестве Агнес Эрнст. Любительница всяческих новомодных европейских штучек, она несколько лет сотрудничала в авангардном Нью-Йоркском ревю «291»..., — в итоге, её оказалось не так уж и трудно раскрутить на экзотический образчик «Меблировочной музыки».[4] Тем более, что счёт показался ей весьма скромным (в отличие, скажем, от автора), а сама по себе выдумка с бесконечным повторением одной и той же темы, в высшей степени индустриальная, конструктивистская и, в итоге, очень американская по духу (словно сборочный конвейер) — сразу ей приглянулась. Заранее предвкушая, в каком восторге будет дорогой мэтр, Мийо с радостью вёз в Париж редкий сюрприз (чтобы не сказать: единственный в своём роде) в виде меблировочного заказа. Шик!.., — такие бешеные деньги всего за четыре такта!.., да ещё и — на совершенно свободную тему. Автор был волен решить сам: из какого материала мастерить очередной рулон шикарной музыки в остро-авангардном жанре «пластинку заело».
Дорогой Великий Друг.[комм. 8] Пожалуй, здесь мы имеем перед собою тот редчайший случай, когда, не слишком рискуя ошибиться, можно только поклониться всем участникам истории (в кабинете перфекта).
Между прочим..., чтобы не позабыть нечто важное: этот образец содержал в себе несколько весьма примечательных отличий от предыдущих, а также последующих (и, возможно, даже каких-то ещё третьих) рукописей меблировочных музык. Отличий, имевших, прежде всего, психологические причины, обусловленные — временем, расстоянием и гонораром, вестимо... Последнее — особенно.
— Раскручивая в конце марта 1923 года свои «Обои в кабинете префекта», Сати (видимо, заранее ощущая лёгкую неловкость перед незнакомой заказчицей) решил потрудиться немного больше обычного (для таких случаев). Причины этого были..., как я уже обмолвился, в основном психо’логические. Да..., именно так (если я ничего не перепутал в словах). И в самом деле, совсем не трудно было представить себе вящее разочарование (или недоумение) любительницы искусства, когда вместо ожидаемого музыкального шедевра она вытащит из конверта — всего лишь чахлый лоскуток бумаги с несколькими строчками: то ли записка, то ли набросок, в общем — почти ничего. Примерно такое же недоумение (или даже раздражение) Сати постоянно наблюдал при каждой попытке исполнить (или продемонстрировать) своё дивное изобретение в безумно увлекательном жанре «звуковых плиток» или «половых ковриков». Вероятно, здесь и крылась главная причина, по которой «Обои в кабинете префекта» оказались в полтора раза (!) длиннее прочих меблировочных образцов: автор не видел (и не надеялся увидеть) перед собой лицо заказчика, а потому даже не надеялся объяснить, показать или оправдать экзотическую краткость & скупость своего творения. Как следствие, невиданный для меблировочного жанра объём партитуры: фигура повторения содержала внутри себя не четыре такта (как обычно), а целых шесть!.. (не говоря уже о семи). К тому же — ещё одна деталь, хотя и крайне мелкая, но оттого — ничуть не менее значительная. Поставив злосчастные «обои» рядом с обоими (любыми) примерами других меблировок, нельзя не заметить, что (музыкальная!) обстановка в кабинете префекта значительно более разнообразная и детальная. Внутри этих шести татов совсем не трудно выделить своеобразные три аффективных раздела (по примерной схеме 2+3+1), в которых материал ощутимо различается, представляя для уха некое подобие сопоставления, развития или даже (музыкальной) драматургии. Говоря о среднестатистических ковриках или плитках — дело попросту небывалое и почти еретическое. Там все мотивы (или темы) были принципиально выдержаны в едином ключе, предоставляя слушателю полное право — вскоре погибнуть от иссушающей минималистической скуки. Что же касается до «обоев», то приступ внезапной филантропии (связанной с тем же обстоятельством времени и места действия) заставил автора хотя бы немного «оживить» обстановочку в префектуре (и, как следствие, в офисе корпорации «Вашингтон Пост»)...
Впрочем, оставим (как иногда говорил один наш приятель..., наш старый приятель..., наш, обоих).[12] Да, оставим, потому что... Потому что..., прошу прощения. — Всё же, отнюдь не эта (чисто, музыкальная) деталь была призвана выступить по замыслу творца в качестве главной и непреодолимой индульгенции (не считая, конечно, тринадцати доказательств и тридцати трёх оправданий существования Бога)... И здесь, ненадолго задержав чуть сбившееся дыхание, прежде всего, следовало бы ткнуть пальцем — прямо туда, в одну необычную & непривычную фразу из письма Сати, которая должна была бы сразу вызвать подозрение. Да и вызвала бы наверное, если бы — хоть кто-то живой (в сознании) присутствовал здесь, при ней..., — когда он пытается описать своему добрейшему Дариюсу «Обои в кабинете префекта» в двух словах: «здесь декоративная & пышная зрелищность — сделана для чистого взгляда и разглядывания. Я этим горжусь по праву»... — Для постороннего глаза подобное пояснение могло бы показаться деталью или шуткой... Возможно, Сати описывает свою партитуру, намекая на её импрессионистскую природу?.. — так невольно и представляешь себе роскошные обои (или атласную драпировку) в кабинете знаменитого Жоржа Османа, префекта Сены, дотла перестроившего, распилившего и отмывшего Париж (причём, не так уж и давно это было!) — при последнем Наполеончике. Приятно себе представить, как прихотливо и красиво следовала бы музыка «Обоев в кабинете префекта» за каждым тонким узором и извивом, тщательно повторяя тончайшие ветки и виньетки на стене за благородной спиной шикарного чиновника, — ну..., чисто, как в остро-дебюссическом «Море от рассвета до полудня»... Или, быть может, всё же не так?..., и перед нами всего лишь скрытая ирония..., много раз проговорённая масонская шутка — сугубо между «своими»... — обоими авторами обоев, которые не раз уже совместно любовались на куцую (почти эпатирующую) краткость меблировочных партитур. И в самом деле, едва повторить эту «пышную зрелищность» четырёх тактов, трёх аккордов, пяти нот..., как придётся признать: звучит хотя и подозрительно, но далеко... (как до Нью-Йорка)..., — далеко не так уж и плохо.
Потому что нет ни малейшей нужды искать и находить в этом странном уточнении некую скрытую колкость или..., скажем, словесную игру, предназначенную позабавить или приподнять своего собеседника. Особенно если припомнить, сколько графических & каллиграфических усилий Сати прикладывал к оформлению своих нот... в попытке придать им вид почти картинный, живописный или хотя бы — яркий (фатально непохожий на рукописи прочих композиторов).[комм. 12] Правда, в предыдущих образцах меблировочной музыки, как правило, преобладала лоскутная небрежность, почти эскизность. — Но тем более возникало желание поступить иначе здесь..., отчасти, даже перестаравшись (с точки зрения каллиграфии) и пустив побольше пыли в глаза. К примеру, разрисовать для американской заказчицы настоящие «нотные обои» — «...для чистого взгляда и разглядывания...», чтобы иметь возможность этим и в самом деле «гордиться по праву»...
P.S.: Кстати, а не видел ли ты случайно в газетах, что твой добрый братец был награждён 5 июля 1909 префектом Сены, господином де Сальве, за гражданские заслуги?.. Для меня особенно забавно сообщить об этом – тебе!..[3] ...Нельзя было бы позабыть и ещё одного прованского факта, раз и навсегда прилипшего к поверхности обоих «обоев в префектуре»... Между прочим, это был не только заказ, но и целая последовательность, так сказать, даже линия (понимания, поведения или подведения..., если угодно). И ключевым словом здесь станет — «единственный», почти «солитёр» среди всех прочих. Пожалуй, выглядит особенно трогательным, поскольку речь идёт снова о нём, о крупнопанельном Дариюсе. Совсем не единственном и не одиноком, как бы к нему не присматриваться. Всего два слова.
Единственный из всей пресловутой «Шестёрки» подростков-засранцев, Мийо не только не обругал (и не оболгал) эту «отвратительную» химеру меблировочной музыки, и не только поучаствовал лично в её исполнениях (со всем своим широким & мягким сочувствием),[3] но и, говоря шире, единственным из всех последовал за мэтром — до конца, ни разу не предав его исключительного доверия. Пожалуй, можно было бы даже робко предположить..., что он — ещё раз скажу — «единственный из всех», сохранил в себе ту необходимую тонкую субординацию перед лицом аркёйского чудака, которая столь убийственным образом отличает настоящего аристократа духа от своры окружающих дворняжек... Только он один умеет склонить голову перед многократно превосходящим его Учителем, сколь бы забавным, суетным и невеличественным не казался тот — близкий и доступный всякий день. В «бистро» или «гостиной», при «железном коврике» или без него. И главное: безо всякого «статусного» кабинета с обоями и кожаным креслом для седалища. Как у префекта...
...Его единственность и верность была — вознаграждена сторицей (пожалуй, позволю себе выразиться так... в скобках, исключительно ради округлости). Равным образом, и в последние годы жизни..., и — некоторое время спустя. Именно Дариюс Мийо (единственным из числа «шестерёнок» — решительно отставленных ещё в 1924 году) сохранил не только возможность общаться с Эриком, но и особое расположение мэтра — до его последних дней...,[комм. 14] став, по сути, его музыкальным наследником. Во всяком случае, на первые времена. — Это именно ему, Дариюсу Мийо всё тот же приснопамятный брат-Конрад передал все музыкальные блокноты, черновики и прочее неизданное, что отыскалось в аркёйской комнате мэтра после его смерти. — Разделив публикацию нескольких посмертных сочинений между парижским «Руар & Леролль» и венским издательством «Universal», Мийо передал часть рукописей Эрика Сати в Национальную Консерваторию (думаю, этот поступок Сати бы примерно обсмеял..., правда, позднее этот архив перенесли в департамент музыки Национальной Библиотеки Франции) и, наконец, оставшиеся бумаги уступил американским меценатам, мистеру и миссис Роберт Вуд Блисс, которые, в свою очередь, завещали их гарвардскому университету.//[4]
И тем более их не было (как ни бывало!) — в распоряжении того (тоже единственного и), пожалуй, главного фабриканта, о ком нельзя было бы не сказать, находясь в шикарной приёмной соломенного перфекта (округа Сена). Разумеется, я говорю о том (единственном), без (вмешательства) которого ничего бы не было. На моё счастье, как раз в это время в Дижоне свирепствовал..., pardon, я хотел сказать: правил службу правил – один из моих старинных приятелей, советник местной префектуры, некий мсье ХХ. Именно так..., выражаясь (почти) прямым текстом..., и я ничуть не оговорился. Потому что без него..., и без его раннего вмешательства и в самом деле не было бы ничего, ровно ни-че-го. — Ни того префекта, ни тех обоев, ни того кабинета, ни той мебели, ни даже, страшно сказать, её эксцентрического автора..., вокруг которого рисовалась и танцевалась красивая транс’атлантическая история с большими композиторами, маленькими чеками и такими же партитурами. — Потому что... надо всеми этими обоими обоями незримо витал (словно густые и едкие клубы сигаретного дыма), проникая и пропитывая всё... — витал — Его велiкий & тлетворный дух..., — саркастический & фумистический..., — говоря после всего. Короче говоря..., он...
Со всеми его неоткрытыми открытиями, дерзкими и наплевательскими, небрежными и брошенными в пустоту: минималистическими (под шумок) и дадаистскими (сплошь в дыму и пыли). — Теми самыми (неоткрытыми открытиями), которым (страшно сказать!) в 1923 обойном году перфекта исполнилось..., стукнуло уже — ровнёхонько сорок лет (с гаком). Или без него...
Нет, разумеется, я не хотел тем самым намекнуть, будто меблировочная музыка была «списана» или вытекла напрямую из драгоценных по(д)делок Альфонса. И тем не менее, было бы крайне зловредным недооценить..., или вежливо умолчать (как это принято... у них... там, в кабинете) о том сногсшибательном... пожизненном влиянии, точнее говоря, о той сквозной прививке, которую тридцатипятилетний герр Альфонс успел «вколоть» двадцатитрёхлетнему мсье Эрику. В те времена, когда Сати, вообще мало склонный к заимствованию, тем не менее, с готовностью и почти жадностью вбирал в себя разные экстремальные штучки — в особенности, из других искусств: не музыкальные, но скорее живописные, литературные и напрямую — из мысли и жизни. Именно так... Вбирал. Впитывал. Откладывал за щёку..., про запас. И поначалу, в личном контакте с Альфонсом..., через слова и интонации, через взгляды и усмешки, через дым и пыль..., проникавший в те времена — всё насквозь... И чуть позже, в первых текстовых опытах Сати (1888-1889 года), которые иной раз говорят своими словами — но голосом Альфонса. — Единожды заняв своё внутреннее место: тотальной иронической идеологии, затем..., на протяжении всей жизни — они продолжали медленно проявляться, вырастать, работать... Шаг за шагом. По мере вызревания... Пока не проявились совсем: когда это было уже возможно... — в последние семь лет жизни Сати, среди нового фумистического поколения: дадаистов и сюрреалистов. Да и ещё в каком виде (проявились)!.., — подробном, ярком, почти системном — как Альфонсу с его взбалмошными (временами, откровенно алкогольными) экспериментами даже и не снилось. Одна «чекушева» меблировочная музыка чего стоила!.., наш драгоценный Эрик СатиЭрик... — Не зря же его (в те времена) называли..., а также прозывали и даже обзывали «Альфонсом Алле музыки», отчасти, пренебрежительно или даже презрительно.[4] Исключительно те, кто ещё помнил... или понимал..., хотя бы немного. А также ровно напротив (них).[15] Короче говоря, они обои..., хотя и не всегда в кабинете префекта. Собственно, вот и всё, вкратце, что мне удалось прочитать на обороте (и на просвет) этого маленького банковского чека, привезённого из-за океана добрым (во всех смыслах) малым по имени Дариюс.
К пятнадцатому сентября префект полиции получит большое и длинное письмо, из которого я сейчас приведу только самые достоверные и документально подтверждённые выдержки:
|
Ис’ сточники ( из префектуры )
Лит’ература ( на обоях )
См. так’же ( исключительно по должности )
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|