Эмиль Паладиль (Эрик Сати. Лица)
( ещё одна ма-а-аленькая человеческая история )
маленькое преди’Словие собственно говоря, уже поздно, — слишком поздно вы это нехитрое дело затеяли: поезд-то давно ушёл. Не вижу особого смысла задавать вопросы..., — во́т он собственной персоной ... уже здесь, некий господин по имени Эми́ль Палади́ль. Во́т некое подобие его лица, оно говорит само за себя. Вернее сказать: говорило. Когда-то... Впрочем, не только одно лицо. Отчасти, ещё комплекция (накопленная с годами, поверх стула)... А также семейное положение. Ежемесячный доход. Теория и практика... — И ещё, чтобы не позабыть, даты жизни: 3 июня 1844 – 6 января 1926, в полной мере вместившие в себя не только самого́ Паладиля, но и (заодно) всю портативную биографию Эрика Сати, от начала — и до конца. А потому будем говорить холодно и просто: этот Паладиль родился на 22 года раньше Сати, а умер..., стыдно сказать, на полгода позже, обрюзглый старикан от искусства, которого не взялись бы взвешивать ни одни весы истории. — Вероятно, при иных обстоятельствах в тако́е было бы нельзя поверить. Или стыдно повторить (в приличном обществе)... — И тем не менее, у них тáк принято.[3] И даже считается нормальным. Сплошь и рядом... Внешне вполне буднично и привычно. Как в аптеке: промежуток «1844-1926» полностью включает в себя «1866-1925»... Несмотря на всю внешнюю паскудность и несопоставимость этого сопоставления. Простого и обыденного, как удар лысым черепом по неструганой доске.
Итак, скажем всерьёз, — коротко (и накоротке): Эмиль Паладиль, махровый професси’ональный комозитор, родился 3 июня 1844 года на юге Франции, почти в Ланг’едоке (в отличие от Эрика). С десяти лет учился в парижской консерватории,[комм. 1] изрядно практикуясь в классах фортепиано, органа, контрапункта и композиции. Имена его учителей..., равно как и они сами..., сегодня они почти ничего не говорят. И не скажут, даже если их произнести вслух, громко и внятно. Мармонтель, Бенуа, Галеви...,[комм. 2] вполне добропорядочные академические академисты и консервативные консерваторцы своего дела и времени. Все они когда-то (десятилетними) поступили в консерватории и дальше делали всё как надо. Они учили подобных себе. И в большинстве случаев выучивали..., подобных себе. Десятки таких же добропорядочных и (бес)славных паладилей. Академистов и консерваторов. Как во всяком традиционном само-воспроизводящемся клане...
Примерный мальчик..., он сделал неплохую заявку на будущее. Ученик. Послушник. Учитель. Академик. Болван. — Большая римская мечта..., не иначе. Очень большая. Размером с крокодила. Или хотя бы его половину (нижнюю)...
А в остальном ... прекрасная карьера академического копозитора развивалась по академическим правилам академического жанра. По примеру своего старого учителя (одного из них), Паладиль сочинял оперы: один из самых почётных и популярных способов заработать себе славу.[комм. 4] Очередная из них, остро-патриотического содержания и с таким же названием — «Родина!», (что было особенно похвально в трижды полированной и несчастной стране, совсем недавно опозоренной, ограбленной и обрезанной какими-то жалкими пруссаками) стала, пожалуй, самым известным сочинением Паладиля и сделала ему кое-какое имя.[5] Премьера этой ... оперы, подозрительно напоминавшей своего автора, состоялась в 1886 году. А спустя шесть лет Эмиль Паладиль, уже достигший не только приличного случаю возраста, но и солидного веса в академической среде, выставил свою кандидатуру на очередное освободившееся стуло (слегка кресло’подобное) в Академии Изящных Искусств.
— И всё же..., приятно послушать..., ещё приятнее про честь. Всё это очень хорошо, конечно... И даже похвально. «Академист. Академик. Маститый. Матёрый. Настоящий профессионал» своего дела... Впрочем, если хоть кто-то дал себе труд прочитать всю эту болтовню..., весьма посредственного уровня, наверняка должен возникнуть вопрос (весьма резонный): а собственно, при чём же тут «Эрик Сати»? — Пожалуй, трудно себе представить человека более анти-системного, анти-кланового, анти-академического, чем Сати. Ну разве что ещё — вот этот (под странным именем Ханон)... И вдруг — такой кульбит: пожалуйте знакомиться,[7] «Эмиль Паладиль (Эрик Сати, лица)». — Спрашивается, и какая связь? При чём тут какой-то Сати?
(чтобы не сказать в точности — наоборот) три минуты славы
( чтобы не говорить возвышенным слогом )
провинциальный мальчик с музыкальными способностями..., приехавший в Париж из Лангедока. Невероятная удача... Впрочем, вполне обычная для того времени (равно как и для всех прочих). Консерватория казалась ему храмом, а академики — апостолами. И как же ему хотелось стать... хотя бы немного похожим на них, — или, дай-то бог, скромно присесть на стульчик в коридоре, не то чтобы войти в сонм..., сделавшись одним из них... — И чего только он ни готов был сделать..., ради своей цели. Но вот, свершилось. Про этого человека можно с уверенностью сказать: да, ему удалось, он осуществил свою мечту. — Он вошёл. Он стал. Он был. Пожалуй, степень слияния здесь можно было бы назвать идеальной. Или близкой к идеалу... — Буквально ни-чем не отличался он от своей среды. Точнее говоря, он и был ею, средой... Он и среда — составляли единое целое. И отличить одно от другого не представлялось возможным. (Пожалуй, в этом месте имело бы смысл немного сбавить обороты и вспомнить: о чём вообще-то речь...)
— В течение всей своей жизни (от рассвета до забора) Эмиль Паладиль был верным винтиком системы и надёжной частью клана, музыкантом до мозга костей академическим и профессиональным. Сначала учеником (прилежным). Затем, учителем (ментором, как полагается). И наконец, признанным профессионалом и академиком... — Его повседневное общение, его связи и знакомства, его родственники и приятели, — практически всё это добро происходило — оттуда, из среды... Из родной академической среды музыкальных, театральных и художественных профессионалов. Как и он сам. — Все его успехи или неудачи были также оттуда, в полной мере профессиональными и академическими. И сам он вместе со своей биографией, и его фигура, всё более тучная и авторитетная, и вся его композиторская карьера: всё это почти прямым образом отражало со..стояние музыкальной Академии и положение консерваторских консервативных кругов в соответствующей жизни Парижа и Франции. Ступенька за ступенькой, от позднего расцвета через кризис к полному упадку начала XX века, когда Академия, засевшая в бывшем дворце кардинала Мазарини, стала буквальным синонимом крайнего консерватизма, косности и противодействия любому (даже самому робкому и благозвучному) обновлению в искусстве.[комм. 5]
И здесь, volens-nolens, мы вынуждены признать (ся), что на этом пути..., дядюшка Паладиль достиг несравненно большего, чем вечный протестант и неудачник Сати..., бедный, иногда почти нищий, часто — голодный, а «сытый» — только на словах. Или между слов...[комм. 6] Пожалуй, с меня довольно уже только одного... несравненного сравнения. Бедняга Сати, умерший в госпитале в возрасте едва пятидесяти девяти лет. От последствий повтрной испанки (в форме цирроза и хронической пневмонии). Превратившийся почти в скелет самого себя. Почти бездомный, почти нищий, — ни семьи, ни детей... Сплошные убытки. И ещё — куча зонтиков, поверх всего... — А рядом ... страшно сказать..., оплывший от благополучия академик ... восьмидесяти двух лет. Ещё живой (с виду). Окружённый детьми, внуками, почётом, домом, садом, кустами, собаками и жирным дерьмом... А также украшенным лавровым листом — практически в неограниченном количестве. «Ты, Пётр»? — или не ты?..[10]
— Первую свою минуту славы Эмиль Паладиль, примерный ученик парижской консерватории, (что на рыбной улице рыбного предместья хлебного города) заработал, немного не дожив до возраста шестнадцати лет. Практически совсем ещё мальчик, даже не подросток. Ах, как это мило... Вдобавок, зарекомендовавший себя как примерный ученик. С предельным уважением к местным авторитетам. С прекрасной склонностью смотреть в рот (но зубы при том не пересчитывать). — И вот, что за чудо: спустя всего шесть лет после поступления в консерваторию, (а было это весной 1860 года) этот мальчик стал бычком-рекордистом (в своём деле)..., получив Большую Римскую Премию за небольшую кантату «Иван IV». Впрочем, не будем делать вид, будто мы ни о чём не догадываемся. Всё же, не будем забывать: Эмиль был мальчиком. Человеческим мальчиком. И решение о премиях в консерватории тоже принимали люди..., разные люди. Но вполне человеческие, со своими склонностями и вкусами. — Скажем об этом в самой общей форме, чтобы не слишком углубляться в материал... А потому не будет ошибкой сказать, что большая Римская Премия оказалась в руках подростка (отнюдь не вундеркинда) благодаря (прежде всего) покровительству и благосклонности его маститого наставника и учителя Шарля Гуно, а также несомненному сочувствию и дружескому расположению молодого, но уже набиравшего вес Камиля Сен-Санса. Оба имени..., мягко скажем, сколь влажные, столь и важные (на своих местах). К тому же (не будем забывать), ещё был жив и маститый старик Галеви (вместе со своей про’странной «жидовкой»), учивший Паладиля с самого первого года... — И здесь мы поставим жирную точку. Временно. Впрочем, не забыв ещё раз (вдогонку) сказать, что за всю историю вручений этой премии (то ли медицинской, то ли копоситорской) — мальчик Паладиль стал самым юным её лауреатом. Едва шестнадцать лет — пожалуй, это был несомненный рекорд, сохранивший свою актуальность — и по сей день, если не ошибаюсь. После необходимых чествований и поздравлений, как непременно полагалось для каждого римского стипендиата, Паладиль отъехал в Италию, на виллу Медичи, где и провёл последующие три года, аккуратно отсылая своим добрым патронам, педагогам и друзьям необходимые благодарственные письма, а также обязательные для лауреата произведения. О последних, впрочем, сказать решительно нéчего. Но было здесь и ещё одно обстоятельство, о котором всё же следовало бы сказать с красной строки. Хотя и (глубоко) — там, в скобках...
— Вторую свою минуту славы (нет, ни слова об опере «Родина!») Эмиль Паладиль заработал в тот (несомненно) исторический (для себя) момент, когда почил в бозе очередной академик изящных искусств по имени..., трудно поверить — Эрнест Гиро, таким образом, освободив свой (не слишком-то) насиженный стул (кресло, диван) для свежего члена, точнее сказать, претендента на оный. Это достойное сожаления событие произошло в мае 1892 года... И затем, выждав приличествующее случаю время траура, был открыт конкурс на осиротевшее стуло. Вот что я называю второй минутой славы... Этот дивный момент, когда тяжелеющая патриотическая задница Паладиля зависла над опустевшим стулом Гиро... Отдадим должное претенденту. Как трижды примерный ученик, дважды учитель и единожды профессионал, верный сын клана..., он выполнил все необходимые условности, чтобы подобрать ключи и войти в сонм бессмертных. Пожалуй, можно было особенно не беспокоиться, все прочие конкурренты значительно уступали ему: и в весе, и в размере, и в качестве (особенно, учитывая заслуги перед «Родиной!» и отечеством). Вне всяких сомнений, он заслужил этого стула... И стул ему — покорился. В самом деле, это был несомненный успех (к тому же, пожизненный). Отныне и до гробовой доски — академик. И даже некоторое время после (предположительно). Высшая точка карьеры. Чудо как приятно... Однако, сам того не подозревая, в эти недели и месяцы Эмиль Паладиль, вероятно, впервые в своей жизни столкнулся с явлением, многократно превышающим (в холке и хвосте) не только самого себя..., но и любую «академию» (чтобы не говорить о более крупных физических предметах). — Потому что именно тогда, летом и в начале осени 1892 года, неумолимый случай навсегда связал имя Эмиля Паладиля с — Эриком Сати, странным молодым человеком, которого (почти) никто не воспринимал всерьёз. И в самом деле, трудно было (бы) посчитать, что этот чудак, имевший репутацию то ли римского папы, то ли городского сумасшедшего, — и в самом деле может составить конкурренцию (или, тем более, утереть нос) Паладилю. Фактически, молокосос..., даже не закончивший консерватории, вечный скандалист, не способный больше года ужиться ни в одном кафе (где работал тапёром). Правда, в те времена он уже слыл близким приятелем (и одновременно учителем) Клода Дебюсси, и даже смелым первооткрывателем импрессионизма в музыке... Но вóт ведь какая незадача: ни этого Дебюсси (кстати сказать, недавнего лауреата той же Римской премии) ещё никто не знал..., ни какого-то странного импрессионизма ещё не было и в помине... А в академики — он уже объявился. Вероятно, можно было (бы) догадаться, что спустя лет двадцать-тридцать Эрик Сати своими резкими (то ли выходками, то ли) экспериментами опередит и определит развитие французской (и мировой) музыки на добрых полвека вперёд. Однако теперь — он всего лишь странный молодой человек, зачем-то выставивший свою кандидатуру на пост академика.[13] Не иначе, очередной маньяк-одиночка...[комм. 7] Однако вернусь в первые строки этой истории..., Траурный марш... Тушь (памяти великого глухого). Сдержанно-скорбная мелодия гобоя. Удар в большой барабан. Второй. Третий... И всё по барабану. — 6 мая 1892 года — умер очередной академический академик и копозиторский копозитор Эрнест Гиро, членский член французского института и профессорский профессор консерватории, из класса которого Эрик Сати был (с треском) выставлен всего годом ранее.[14] — Таким (хотя и естественным, но) при’...скорбным образом освободилось вожделенное для многих кресло Академика музыки, дававшее высший пожизненный статус и такой же доход. — Спустя и выждав (исключительно ради приличия) сорок сороков, в июне 1892 года был объявлен (как всегда закрытый, очень закрытый) конкурс на (редкое) право занять вакантное стуло Эрнеста Гиро. Как уже было сказано выше, (по)среди всех прочих претендентов на освободившееся кресло значились, в частности, два имени, которые нас интересуют сегодня. Разумеется, я имею в виду Эрика Сати и — Эмиля Паладиля.[13] Спустя двадцать лет в своей равно’ехидной статье «Три кандидатуры одного меня» Сати описал эту историю в палевых (желтоватых) тонах : ...Трижды я был кандидатом в Высочайшее Собрание, открыто претендуя на кресло Эрнеста Гиро, Шарля Гуно и Амбруаза Тома. Без какого-либо основания, господам Паладилю, Дюбуа и Леневе было отдано предпочтение. И это причинило мне много страданий. Оставим странный тон на странной совести этого странного Эрика... Видимо, кое-что в этой истории ему не давало покоя..., и спустя двадцать лет. Равно как и мне, грешным делом. Скажем просто и сухо: конечно же, удачливый конкурент победил (тут и к бабке не ходи). Верный человек клана, настоящий академик и академист не по форме, а по духу (чтобы не говорить о запахе), патриот Паладиль занял слегка остывшее стуло (а также полагающееся по чину кресло и диван) Эрнеста Гиро. Оттеснив своим увесистым корпусом не только Эрика Сати, но всех прочих неудачников, которых там было немало..., в этой длинной очереди на стул, Эмиль Паладиль стал Академиком. — Чтó это значило на деле? Практически, причину и следствие в одном флаконе... Автоматическое признание (коллег), авторитет, а также вес... — Да, пожалуй, это ключевое слово. Именно что́! — вес. И ещё (что немаловажно) — крупный «фикс» (как сказал бы Саша Скрябин). Вместе со стулом Гиро, новый академик до конца жизни обеспечил себе вес и положение в профессиональных кругах, а также безбедную жизнь и стабильный доход, ничуть не связанный с комозиторским трудом или творческой активностью. Отныне, не беспокоясь ни о чём, можно было почивать на лаврах. Пожалуй, здесь, внутри этого стула скрывался высший успех мсье Паладиля. Одновременно это событие стало второй точкой его исторической славы — на пути вниз. Как у всех благо’верных профессионалов... — Эй, кто здесь?.. Неужели, опять «ты, Пётр»? — или опять не ты?..
— И наконец, третью свою минуту славы Эмиль Паладиль заработал в «неравной схватке» с ещё одним..., страшно сказать, практически — монстром..., тоже копозитором, некоронованным учеником Эрика, импрессионистом номер-два, маленьким и щеголеватым человечком по имени Морис Равель... И снова (словно римское проклятие нависло над этим Паладилем) здесь не обойдётся без тех же ключевых слов. Разумеется, я говорю о Римской премии. По-большому и по-маленькому...
— Как и следовало ожидать, Равель снова не стал ни Большим..., ни Римским... Однако на этот раз его (возмутительную) музыку даже не стали всерьёз «рассматривать» (примерно так же, как это было в истории с Эриком). Соискатель Морис Равель попросту получил уклончивый отказ. Он не был допущен к участию в конкурсе с формальной ссылкой на (наступавшие, наступающие и наступившие) возрастные ограничения. Ничего личного: только правила... Время, брат. «Dura lex», — как обычно говорят «дуристы». Таким образом, история совершила свой (маленький римский) круг почёта: и Равель не смог поставить, скажем, старческий рекорд лауреата Римской Премии в противовес ювенильному Паладилю 1860 года. — О-о-о, это был поистине крах всех надежд. Равель не смог стать самым старшим (или старым) лауреатом Римской Премии. Однако история всё же имела дурной запашо́к (с возрастом)... Матёрая консерваторская профессура применила чисто иезуитский приёмчик, собственно, даже не слишком пытаясь скрывать, что настоящая причина недопущения Равеля к конкурсу лежала совсем в другом углу кабинета. Попросту говоря, этот маленький «композитор-дэнди» изрядно раздражал членов жюри своей деятельностью на благо «разрушения» лучших традиций французской музыки. А если сказать точнее, то корень крылся в зловредном импрессионизме равелевских произведений, к тому времени уже пользовавшихся изрядной известностью (к примеру, уже много раз была исполнена его виртуозно-хорошенькая «Игра воды»).[20] Несомненно, отдельную «порцию соли» Равель схлопотал от академиков не за себя, а за того парня (Клода, конечно), который (в своё время всё-таки успел цапнуть свою Большую Римскую) уже давно отошёл от консерваторских кругов, а потому пребывал в полнейшей недосягаемости для ретроградов.
Пожалуй, здесь уже и сами академики немного перегнули палку, позабыв, в какой стране они находятся. Год за годом, превратившись в замкнутую и почти засохшую касту, они элементарным образом потеряли внешнее чутьё..., а также зрение и слух. После дела Дрейфуса и панамского скандала всякое чиновное (клановое) чванство мгновенно вызывало бури негодований в левых и демократических кругах, легко превращая их в опасно заострённые треугольники (не говоря уже о ножичках и бомбах, летавших налево-направо). Тем более, что решение принимал Музыкальный совет Академии искусств, разом соединивший в себе всё самое засушенное и дохлое из числа консерваторских консерваторов и академических академиков. В состав совета (в тот год) входили всё старые знакомые: композиторы Ксавье Леру, Жюль Массне, Эмиль Паладиль, Эрнест Рейер, Шарль Леневё и (главное!) — директор консерватории Теодор Дюбуа. Ничего не скажешь: мишень была не только сборная, но и — отборная. Комментируя решение махрового жюри, Паладиль ворчал, не скрывая раздражения: «конечно, мсье Равель волен считать нас бездарными рутинёрами, но пусть не думает, что нас можно принимать за болванов...» Удивительно, до какой степени ничтожный повод... вызвал целую бурю негодования и протестов в среде парижских музыкантов и музыкальной печати. Впрочем, изрядно подлили керосину в огонь и сами академики. Скандал приобрел особенно острый («коррупционный», с позволения сказать) характер, когда кроме всего прочего выяснилось, что решительно все (от первого до последнего) кандидаты на Большую Римскую Премию, допущенные к конкурсу 1905 года — опять-таки были учениками всё того же — Шарля Леневе, третьего и последнего держателя академического стула. «Беспрецедентный цинизм жюри!», «Позорное решение пристрастных судей!» — примерно под такими заголовками выходило большинство парижских газет и бульварных листков. Многоголосица возмущённых композиторов, писателей, художников и просто любителей музыки звучала почти в унисон... Сам Равель, впрочем, с виду равнодушно и внешне невозмутимо воспринял решение академиков и почти не высказывался по этому поводу. Эта манера вообще была его пожизненной маркой. Однако и без равелевских усилий шума было предостаточно... К примеру, известный (и весьма радикально настроенный в те годы) музыкальный критик Жан Марнольд, все симпатии которого находились в сфере постепенно набирающего силу импрессионизма (не говоря уже о коммунизме), выступил с разгромной статьёй, кончавшейся следующей гневной тирадой, достойным образом увенчавшей всю эту мыльную оперу (с заметным римским акцентом) : ...Ради будущего французской музыки пришло время наконец разогнать эту клику педантов, лицемеров и жуликов, этих трёх ослов — Паладиля, Дюбуа и Леневе!..[23] И снова история повторилась..., в точности. В мелочах. В деталях... Они снова оказались при своём традиционном занятии. Все три академические задницы, некогда севшие на стул Эрнеста Гиро, Шарля Гуно и Амбруаза Тома, — и те же трое, занявшие место Сати... «Паладиль, Дюбуа и Леневё».
А затем... скажем холодно и просто: пора кончать. Скандал настолько широко разросся и принял настолько уродливые формы, что волны его дошли до «начальства», а последствия оказались неожиданно развесистыми. Разумеется, эта (неполученная) Римская премия оказалась куда больше в размерах, чем мог рассчитывать Равель (даже в самых радужных своих мечтаниях). Именно с той поры за ним закрепилось почти оффициальное звание «импрессиониста №2», следующего за Клодом Дебюсси. Но и кроме личной пользы Равеля, волны общественного скандала способствовали некоторому обновлению музыкального истеблишмента Парижа. В результате многолетнего (и, как уже казалось, бессменного) директора парижской консерватории, записного консерватора и ретрограда Теодора Дюбуа ненавязчиво попросили «к выходу». На его (изрядно) засиженное стуло был назначен сравнительно молодой и либерально настроенный Габриэль Форе. Этим было положено начало новых времён в стенах парижской консерватории, которая к тому времени выглядела уже совершенным анахронизмом.[23] Словно бы приоткрыли одну из форточек, чтобы слегка освежить атмосферу этого учреждения, — раз и навсегда затхлого, в каком бы городе и на каком бы материке оно ни существовало. Ну а Большую Римскую премию?..., кто же, прошу прощения, в тот год получил премию?... — спрашиваете ещё!.. Сейчас скажу. Разумеется, ещё один из учеников профессора... и академика Шарля Ленепве...[комм. 10] — Потому что бо́льше ... эту Большую премию... получать было не́кому. Если ещё не совсем забыли... — В конце концов, всего лишь форточка..., слегка приоткрытая форточка. Разве она могла в самом деле освежить атмосферу этого учреждения, — раз и навсегда затхлого, в каком бы городе и в какой бы стране оно ни находилось.
— Ну ладно..., всё это хорошо, конечно, если не более того.[25] Но всё же, я снова слышу тот же самый вопрос, как в начале... — какая связь? — При чём тут Сати? Подумаешь, тоже мне! — стул какой-то. Наверное, этого всё же не достаточно, чтобы в полный голос заявить: «Эмиль Паладиль (с добавкой: Эрик Сати. Лица)»...
— Но ... если на мой вкус, то даже одного этого — более чем достаточно. Более чем... — Потому что здесь и сейчас, сегодня и вчера, завтра и неподалёку — именно из этого материала и состоит вся жизнь, скажем: Эрика... или моя. Из того всепроникающего сапропеля отложений человеческой истории, из бесконечного числа обывателей и плебеев, из тысяч верных винтиков клана и миллионов задниц, жизнь которых ограничена в точности датами рождения и смерти.[26] От точки выхода — до точки входа. Именно они, вездесущие, здесь и сейчас занимают широкое стуло, толкаются, не пускают, не дают пройти, называют чужим, выгоняют и нападают... — потому что это главное и единственное дело их жизни. Здесь и сейчас. Взять своё. — Желательно, кусок побольше..., да пожирнее...[комм. 11] Практически, чужие лица. — Казалось бы, о чём здесь речь?..., какая связь вообще может быть между родственниками... Яблоко от яблони. Пух от тополя. Бешеные семечки от бешеного огурца... — Вот они, два родных брата, два сиамских близнеца, Эрик Сати и Эмиль Паладиль. Раз и навсегда связанные в одно. Как убийца и жертва. Как брюхо и блюдо. Как зубы и огурец. Как задница и кресло..., — не говоря уже о ватерклозете.
трудно представить себе связь ближе, чем родство — через стул...
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
Ком ’ ментариев
Ис’ сточников
Лит’ ературы (как всегда, запрещённой)
См. тако же
В своё время на основе настоящего эссе
— Желающие сделать кое-какую заметку или пометку, « s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
| ||||||||||||||||












