Тристан Бернар (Альфонс Алле. Лица)
( маленький этюд поверх туловища )эти несколько строк написаны — лично для мсье Тристана Бернара...[1] ( Альфонс Алле, вместо эпиграфа ) [комм. 1]
26 ноября 1897 года — Но увы, видимо, придётся... Триста́н Берна́р родился..., родился...
Триста́н Берна́р (Tristan Bernard, французский писатель, драматург, театрал, критик и журналист, в том числе, и даже в не’приличной области..., имея в виду спорт) родился 7 сентября 1866 года..., на дюжину лет (без какой-то малости) позже своего неназванного учителя и предтечи Альфонса Алле.
Потому что человек по имени Триста́н Берна́р не родился в Безансоне (небольшом округлом городке на востоке Франции) ни седьмого, ни восьмого, ни даже девятого сентября 1866 года. Попросту говоря, такого человека реально не существовало. Да и теперь, вероятно, его не существует. — Разве только однофамилец. И к тому же — тёзка... В общем, самозванец какой-то. Ерунда на постном масле. 7 сентября 1866 года в зажиточной еврейской семье Бернаров (не путать с Сарой Бернар) родился мальчик по имени Павел, Пауль, Поль... Что же касается до «Тристана», то здесь все вопросы следовало бы адресовать — через границу..., в Германскую империю (герру Ричарду Вагнеру, Байройт, почтовый ящик 1870 до востребования), благо она там недалеко. (Не)кстати говоря, когда Полю Бернару исполнилось пять лет, бравые пруссаки основательно потоптались в Безансоне (с особым упором на винные погреба, разумеется), не говоря уже обо всей остальной Франции, почти половина территории которой была оккупирована (включая Версаль и прочие мелкие деревеньки). — Будущему неназванному учителю Тристана Бернара (нормандцу по имени мсье Альфонс Алле) в это время стукнуло уже семь’надцать годочков. И хотя он жил на противоположном конце страны (опять Онфлёр, брат), в аптеке его отца изрядно потоптались те же пруссаки... Или, быть может, соседние...
И в самом деле, после такого поворота было бы как-то нелепо оставаться на прежнем месте, в Безансоне. — А потому... после заключения позорного версальского мира семья Бернаров (не путать с одноимённой Сарой) снялась с насиженного места и перебралась в Париж.[комм. 2] С той поры ещё одни бравые Бернары стали парижанами..., — я хотел сказать, старыми добрыми парижанами...[7] Отец поля (по профессии — архитектор), Миртил Бернар вместе со своим братом Эрнестом учредил дизайнерское бюро (...всё!.., — от проектирования и строительства зданий — до полной меблировки), которое сначала нарисовало на бумаге, а затем и построило в этом захолустном городке несколько десятков домов (кряду).[8] Впрочем, не стану слишком забегать вперёд...
Первые десять лет Поль Бернар не помышлял о карьере литератора. Скажем просто и прямо: молодой человек был крайне остёр на язык и не менее боек на многие другие места, что и подтолкнуло его выбрать — обе свои профессии (первую и последнюю). Как говорится, следите за руками... Для начала, закончив лицей Кондорсе и факультет права Парижского университета, мсье Бернар (не путать с сен-бернаром...) с какой-то стати собирался стать адвокатом: непременно богатым, респектабельным и преуспевающим. Однако, отслужив положенный срок в армии (в те времена призыв в поражённой Франции был не только всеобщим, равным и братским, но к тому же ещё — неоднократным), сугубо по знакомству (родня, разумеется, куда от неё денешься) он устроился на хлебную должность юриста алюминиевой фабрики (или завода..., это уж как кому больше нравится). — И в самом деле, место оказалось не слишком пыльным и вполне доходным, однако вот беда: острый язык на рабочем месте оставался не слишком-то востребованным. Адвокатская практика на почве цветной металлургии не слишком-то позволяла развернуться. Как следствие, едва ли не всякий божий день внутри черепной коробочки Поля Бернара копились очевидные излишки слов. Видимо, по этой причине (к тому же, изрядно начитавшись еженедельных хроник гремевшего тогда на весь Париж абсурдиста Альфонса Алле) месье алюминиевый юрист c 1891 года начал понемногу публиковаться..., начав для порядку — с «Ревю Бланш». Именно здесь, к слову сказать, он и сделался «Тристаном», хотя перерождение произошло только в половинном объёме: достаточно массивной задней своей частью он по-прежнему остался Бернаром. Поля же он оставил где-то далеко позади, в алюминиевых полях. Даже дома, в повседневном и личном общении с друзьями он с той поры сделался — Тристаном.[комм. 3] В любой жизни случаются свои взлёты и падения, — Впрочем, не будем слишком сильно морщиться..., — нужно отдать имениннику должное. Скажем просто и коротко: он выбрал себе недурственное имя..., большой шутник, острослов и даже остроумник, несомненно. Яркое (дважды) и запоминающееся (трижды), оно само собой врезалось в память обеими своими (округлыми) половинками. Не говоря уже об отменном эффекте «травести» или подмены, который сам по себе — с пол-оборота — обладает незаменимым эффектом «прямого действия»,[9] (и в самом деле, стоило бы оценить: писатель-юморист с выспренно-эпическим именем «Тристан»..., это очень сильный ход). Но и кроме того, в этом странноватом & контрастном слово-сочетании содержалось неумеренное число ассоциаций, метафор, отсылочек и подвязочек (причём, из современной, вещной и вечной жизни разом — для игры разума, само собой). Можно даже сказать, это был не псевдоним, а ходячая маска, гримаска, маска-гри... — Что? Вы желали бы знать, о чём я говорил, мадам?.. Очень просто. Ну, например, возьмём хотя бы первое попавшееся, до предела грубое со-четание имени и фамилии (практически, как «да» и «нет» — две вечно дерущиеся обезьяны). «Тристан Бернар» очевидным образом соединял в себе буквально несоединимое. — «Вагнер и евреи». Махровый немец-антисемит и матёрый иудей из оккупированного (пруссаками) Без’ансона. В конце концов, оскоплённый герой «арийской» саги и — крупная лохматая собака со слюнями до полу. Очень милая картинка..., после всего. Но главное..., да, главное: в новом псевдониме Поля Бернара был не только цельный законченный образ, но даже — некий дурно скрываемый элемент маленького (пожизненного) абсурда. Нечто вроде программы на всю оставшуюся био’графию (не исключая, впрочем, и зоо’логии)... Отъехать — это совсем немного умереть. — Короче говоря, картинка рисовалась в точности такой, словно бы не сам Поль выдумал для себя новое литературное имя, но вездесущий мсье Альфонс (будучи в некотором подпитии, как всегда), сделал ему такое нескромное предложение. Сугубо между нами..., как истинные джентльмены. А парте. Тет-а-тет. Бонтон. Комильфо. — Известное дело, не впервой ему..., велiкому дядюшке французского авангарда, было делать (причём, сугубо втайне) такие маленькие & роскошные подарки. И не в последний раз...
( ещё один маленький этюд поверх туловища ) |
|
6 декабря 1897 года
Вчера — вечер у Брандеса. <...> Тристан Бернар рассказал нам басню, которую собирается написать Алле. Называется: «Обезьяна и попугай».[комм. 5] Обезьяна начинает хвастаться:
— Я ловкая и находчивая, я похожа на человека и проч.
И она продолжает последовательно развивать эту мысль, пока попугай не останавливает её со словами:
— Всё это хорошо, конечно, но зато я умею говорить...
— Ну и что же из того? — отвечает обезьяна с недоумением. — А что, по-твоему, я здесь с тобой делаю уже на протяжении четверти часа?..[3]
— Но увы, видимо, из этого ничего не получится...
Во всяком случае, именно так мне хотелось бы ду’мать...
Триста́н Берна́р ... честно говоря..., смешно и нелепо рассказывать об этом человеке — как об отдельном писателе и драматурге..., особенно, находясь здесь, на фоне его неназванного учителя и предтечи, Альфонса Алле. Само собой, сравнения неуместны..., оставляя по себе аромат типической свинофермы. — Этот дубликат Тристана (практически, бастард), в полном соответствии своему имени, значительно более шикарный, благополучный, успешный, богатый и преуспевающий (чем его учитель)..., — впрочем, одновременно и значительно более умеренный, здравомысленный, нормативный и нормальный, конечно, этот заметный острослов своего времени выглядел бы — прекрасно..., если бы..., если бы на свете не было его — (не)доброго приятеля и старшего современника. Того са́мого..., который опередил его родиться на двенадцать лет, а умер — на целых четыре десятка раньше (к слову сказать, мсье Бернар отправился кормить святых в возрасте восьмидесяти одного года, что уже совсем не смешно, между прочим, пожалуй, последняя его шутка была весьма мрачной..., совсем в духе Альфонса). Приношу свои искренние соболезнования, после всего. М-да...[11]
- — Как это у них отчего-то принято..., очень широко.
- И даже немного шире..., чем это было бы прилично.
- — Как это у них отчего-то принято..., очень широко.
Старая как этот мир мечта каждого порядочного человека:
убить кого-нибудь, пускай даже и в порядке самозащиты...[4]
Альфонс Алле
Ну..., например. В 1895 году (во времена едва ли не самого близкого общения с Альфонсом) мсье Бернар занял высокий пост..., он стал директором велодрома (читай: ипподрома для велосипедистов) Буффало (в Париже, вестимо). Между прочим, это была отнюдь не шутка. Вполне даже очень всерьёз..., — занял. И надолго, как он любил (потому что где-то здесь, в этом месте скрывались очевидные пределы тристановского юмора..., в отличие от сюрреального и дымного бес’предела его учителя). Назначение директором вело-дрома... — Почти мело’драма. Представляю себе, как дивно эта новость выглядела (бы) в изложении сардонического герра Альфонса Алле: не иначе, ходячий некролог в оглоблях (с педалями в руках). Или, на худой конец, гнойная эпитафия поверх торчащего из-под земли кладбищенского руля (со звонком). Впрочем, как раз тогда мсье Алле, не на шутку вдохновлённый лошадиным успехом своего младшего приятеля, сполна отдал дань увлечению новым видом спорта, выпалив на свет несколько рассказов... о разнообразных велосипедистах-идиотах. Например, несколько рекордов сногсшибательных падений с этого узкого транспорта — как «Дважды два» (не считая всего того, что осталось в наваре, ушло с пеной или выпало в сухой осадок).[4]
- И как же он был тогда прав, наш великий дядюшка, опередивший и предугадавший всё на свете..., включая даже минимализм.
С той поры, буквально каждый месяц и год, значение (изобретения) велосипеда в истории европейской культуры только возрастало и крепло. Особенно же прозрачно это стало понятно после 10 июня 1899 года, (исторический момент!) когда некий маститый & преуспевающий композитор, наплевав на все светские условности, как следует разогнался под горку своего имения. — И ведь весь этот период, говоря без лишней скромности, прошёл под незримым директорством некоего лица..., совсем нам не чужого.
- Для тех, кто не понял, могу намекнуть: его имя начиналось на букву «т», а заканчивалось на «Р»...
Давайте постараемся быть хотя бы немного терпимее к человеку,
всё же, не следовало бы забывать: в какую примитивную эпоху он был сотворён...[4]
Альфонс Алле
Кстати о птичках: находясь почти в том же времени и месте, ещё живой Тулуз-Лотрек (ему-то осталось дымить всего каких-то жалких шесть лет) вполне серьёзно написал развёрнутый «пейзаж мсье Тристана Бернара» в качестве нового директора велодрома, вернее сказать «хозяина» некоего коричневатого поля, изборождённого шинами и пачками денег. — Правда сказать, первое обращение колоритного художника к столь же колоритной натуре не стало последним. Ещё три года спустя из под той же кисти (той же руки) — появился и портрет. Правда, эскизный. Небрежный. В карандаше. Но вполне точный..., чтобы не сказать более того. — Иные художники, как говорится, и без слов умеют шепнуть кое-что важное...
- Впрочем, не буду слишком тормозить на этой теме.
- Из неё мало что выдавишь. — Крути педали, приятель...
- Впрочем, не буду слишком тормозить на этой теме.
6 января 1896 года братья Пьер и Жан Веберы, оба — родственники из большой семьи (сен)Бернаров (один из них писатель и драматург, вроде Тристана, а другой — художник, шурин Тристана), решили выступить в духе портативного фумизма. Они опубликовали в парижском «Журнале» свою совместную работу: фальшивое интервью с Альфонсом Алле, якобы выставившим свою кандидатуру во Французскую Академию изящных искусств. И мало того, что чистейшее свинство!..., так ещё и с явным намёком на недавние (свежие в памяти!) эскапады монсеньёра Эрика Сати.[комм. 6] — Прикинувшись не на шутку оскорблённым карикатурами Жана Вебера, Алле направил в редакцию «Журнала» судебный акт (также поддельный) с требованием немедленно прекратить безобразие и опубликовать более лестный портрет будущего академика...
- И всё же, не буду надолго останавливаться на этой теме.
- Из неё мало что выдавишь... Даже если очень сильно разогнаться...
- И всё же, не буду надолго останавливаться на этой теме.
В жизни нередко случаются такие минуты,
когда отсутствие людоедов ощущается особенно болезненно...[4]
Альфонс Алле
— Ах, дорогой директор. Мой милый Тристан (если мне будет такое позволено)... — Несомненно, это был до крайности колоритный тип, до крайности: и прежде всего, в силу необычайной щедрости природы. Редко, очень редко кому даётся такое «амплуа»..., чтобы сразу и без слов..., всё заметно. — Не внешность, а типаж. Не телосложение, а персонаж. Не вид, но товар лицом!.. Настоящий куркуль, в своём уме. Или первая... осанистая фигура одной из известных картинок с выставки..., вполне в духе одного (очень) известного русского композитора, не так давно спившегося и наскоро похороненного в куче мусора (при активном участии одного его римского друга).[комм. 7] Директор, хозяин, приказчик... Всё это очень шло к нему. — И даже не слишком важно, какое слово стояло позади: главным здесь оставался — он..., пускай даже и у стакана. Тем более сказать, велодром вовсе не стал для Тристана синекурой. Без дураков: он занимался этим делом всерьёз и с полным интересом. И говорят, что даже придумал кое-что новенькое: будто бы по его распоряжению впервые стали подавать финишный сигнал: бить в гонг перед последним кругом велогонки, чтобы ещё раз привлечь внимание благородной публики. Делайте ставки, господа!.., иначе опоздаете. Кстати сказать, это не было шуткой Тристана..., традиция оказалась очень разумной и до сего дня на всех велосипедных треках перед финальным кругом раздаётся «гонг имени Бернара». — О..., моя бедная Франция!.. (исключительно для тех, кто уже успел поза’быть).[6]
|
- Пожалуй, Альфонс вполне мог бы гордиться таким остро...умным учеником...
- Если бы таковой у него был, например. На последнем (финишном) круге.
- Пожалуй, Альфонс вполне мог бы гордиться таким остро...умным учеником...
И в самом деле, их общение состоялось ... буквально перед смертью. Нет, это не совсем удачное слово. Скажем так (ради окончательного непонимания): они были коротко знакомы — в последние десять лет жизни Алле. Буквально после того удара гонга: от велодрома до кладбища... Последний круг (после всего). В таком тонком деле... (мы же это очень хорошо понимаем) особенно важно место, вкупе со временем, конечно. И ведь оно очевидным образом — было..., это место. Вкупе со временем. Очень кстати, словно рояль в кустах — в декабре 1895 года Алле (как раз женившийся в начале того года) решил поменять квартиру: прошлая (на улице Виктор-Массе) была слишком дорогой, неудобной и тесноватой для новой семьи (вероятно, с перспективой на небольшой приплод). И тогда он, вняв совету одного своего приятеля (кажется, только недавно занявшего должность директора велодрома), взял более «экономичный» вариант жилья, переехав на улицу Эдуар-Детай — почтовый адрес: дом 7, третий этаж, левая дверь, электрический звонок сбоку. И вот ведь какая оказия!.. — этот бравый нормандец, высокий блондин, (а ведь нынче блондины такая редкость для Франции!) вдобавок, и женатый на белокурой маленькой бельгийской мадам из Седана (Арденны), неожиданным образом оказался прямо в эпицентре..., можно сказать, в гуще парижского гетто.
- Напомню ещё раз: дело шло исключительно о месте...
Говоря без обиняков, почти всю эту улицу Эдуар-Детай проложило на месте бывшего парижского пустыря некое архитекторское бюро под управлением мсье Миртила Бернара (а также его младшего брата Эрнеста). Для начала спроектировав и выстроив почти все дома этой улицы, затем все Бернары в полном составе переселились в творение разума отца семейства и стали там жить. Перечисляю по порядку (поскольку речь идёт о людях глубоко порядочных): сам Тристан Бернар (вместе с полем) жил в антресольном полуэтаже дома номер 9, его родители — там же, только в парадной квартире на втором этаже. Контора бюро «Миртил и Эрнест Бернар» располагалась на первом этаже; третий и четвертый этажи были заняты кузенами. Семья Пьера Вебера (женатого на сестре Тристана, автора карикатуры, немного выше по тексту) обустроилась в доме номер 7, а супруги Бомсель, родители жены Тристана Бернар — облюбовали себе место напротив, в доме 4. Прочие же кузены, шурины, дяди и тёти большой семьи парижских сен-бернаров распределились по домам 1,3 и 5.[7] — Короче говоря, на улице Эдуар-Детай Альфонса Алле ожидал полный комплект тристанов...
- — Не считая велодрома Буффало, само собой.
...Если я правильно понимаю, вдовство женщины почти всегда
становится результатом смерти её супруга...[4]
Альфонс Алле
Вероятно, по одной из указанных (выше) причин, Альфонс Алле ниже стал значительно меньше жить в Париже. Едва успев переехать на новую квартиру (улица Эдуар-Детай дом 7, если кому невдомёк), он поскорее отправился куда подальше, в путешествия (вместе с женой): Онфлёр, Бельгия, Италия, и снова на родину, в Онфлёр, где семья купила себе небольшой коттедж. Очень небольшой, похожий скорее на музей, чем на жилище. Несомненно, Тристан туда бы не слишком удачно поместился. Альфонс якобы зовёт его в гости, отлично зная, что директор не приедет..., даже на велосипеде. Впрочем, и в своей новой парижской квартире на улице Сен-бернар Алле тоже бывает..., иногда. Особенно, когда не в духе...
20 февраля 1896 года
Ужин у Альфонса Алле. Этот богемный персонаж, который провёл всю свою молодость и немалую часть зрелого возраста в кафе и меблированных комнатах, наконец, обустроился в квартире за 3.500 франков. Здесь есть ванная комната с постоянной горячей водой. Посетителям нужно всего лишь повернуть кран, чтобы обжечься. Имеется кухарка и грум,[комм. 8] которого зовут Гаэтан, который приносит на подносе письма и застенчиво говорит: «письма Мадам поданы». <...>
В квартире имеется даже мебель, которую он купил в Англии, элегантная и утончённая, очень удобная. <...> В ожидании люстры электрические шары светят на омелу.[комм. 9] Омелы всюду, на всех возможных этажах <...>
И всё родом из Англии: бокалы, солонки, суп, потому что он слишком холодный, и бифштекс, потому что он пережаренный. Ещё есть старый уксус, который не в духе, и который превратился в винцо, весьма удовлетворительное...[3]
Конечно, не хотелось бы и дальше продолжать в таком же тоне...
— Но увы, видимо, придётся... Каков тон, таков и приход... (для тех, кто понимает)
Во всяком случае, именно так мне подсказывает совесть...
Триста́н Берна́р ... прошу прощения, пытаясь сказать об этом человеке, очень трудно подбирать слова. Поставленный рядом с Альфонсом..., да, трудно было бы представить себе контраст более наглядный. Между социальным и асоциальным. Обывателем и поэтом. Профессионалом и лентяем. Юмористом и самоубийцей. Талантом и гением... — Будучи на дюжину лет моложе Альфонса, этот человек в 1895 году уже имел всё..., из арсенала нормального человека..., — всё, чего у Альфонса никогда не было и не могло быть. Отец семейства, директор предприятия, преуспевающий журналист, начинающий драматург, который пёк пьесы как пирожки... — Учитель и ученик?.. Ничуть не бывало. Один из них — известный умник и острослов, всю жизнь твёрдо стоявший на четырёх ногах; и другой — чёрный абсурдист и киник, вечно искавший под собой точку опоры..., хотя бы одну. Но так и сумевший её нащупать..., даже кончиками пальцев.
- — О..., моя бедная Франция!.., — вероятно, при виде собственного изображения...[6]
Просто ли представить, объяснить разницу между нормальными (и даже прямоходящими) людьми света (или полусвета)... — и тем, всегда одним (ненормальным), всегда одиноким (soliteur), кто всегда не здесь, всегда не с ними, всегда не от мира сего. Высокий Инвалид. — Вечно против, вечно напротив, чужой и сторонний для человеческого общежития...
- Нет ничего проще... Как между «да» и «нет». — Попросту, можно пренебречь. Или промолчать, глядя куда-то в сторону.
...Как говорила вдова человека, умершего после консилиума трёх лучших врачей Парижа:
« Но что же он мог поделать один, больной, против троих — здоровых?.. » [4]
Альфонс Алле
Как раз в эти (слегка нехорошие) времена, в тонком промежутке между 1896 и 1908 годом, на квартире у знаменитого & преуспевающего «русского актёра» Люсьена Гитри (жившего отчего-то не на улице Сен-Бернар, а по адресу площадь Вандом, дом 26) один или два раза в неделю собирались на званый обед трое бравых приятелей... писателей, называвших себя «мушкетёрами»: Жюль Ренар, Альфред Капюс и Тристан Бернар.[13] Три мушкетёра?.., так, что ли, это следует пони’мать? Ну что тут скажешь..., довольно банальная (выразительная, я хотел сказать) аналогия, весьма говорящая об этих троих. — Атос, Арамис и Портос..., вероятно. Во всяком случае, прото’типаж Тристана Бернара не вызывал ни малейших сомнений. Судьба оказаться придавленным камнем?.., — слегка преждевременно. Во всяком случае, — так хотелось бы верить. Время от времени к ним присоединялся — четвёртый..., единственный, кого они принимали в свою бригаду. — Увы, он никак не «тянул» на продолжение аналогий, плоских как человеческое бревно. Высокий, статный, с годами погрузневший (вдобавок, блондин), он был значительно старше (во всех смыслах) каждого из них... и никак не мог претендовать на доходную должность гасконца.
- — Конечно, если на свете существует такая должность...
Этим единственным человеком, постоянно пользовавшимся их расположением, был, конечно, он..., Альфонс Алле. К нему они испытывали почти нежность и ревность, каждый по-своему. Он даже имел исключительное право — единственный во всей Франции — проникать в тесную компанию мушкетёров в любой момент, когда пожелает. Впрочем, правда, что это был человек необычайного ума, исключительного разума и таланта..., которому когда-нибудь (и мне очень хочется верить в это!) воздадут должное. — Но особенно выделяла его из всех какая-то удивительная небрежность его существа, которая неизбежно располагала к себе и очаровывала. Его лицо, его глаза, его благородные черты и прекрасные руки, — кажется, всё заставляло его любить. И главное, поверх всего, он был всегда неожиданным, парадоксальным!..., — внезапный курьёз, острое слово, поразительная точность и скорость замечаний. Это был самый независимый разум на свете. Никакое суждение не могло протиснуться между миром и ним, чтобы заслонить свет. Он был абсолютно свободен. Но при том: его писательское положение было почти ничтожным,[комм. 10] — а Ренар, однако, говорил о нём, что это был великий писатель,[комм. 11] — не имея прошлого, он знал себя без будущего, жил всего одним днём, не имел желаний и позволял себе жёстко высмеивать причуды и слабости любого, ничуть не опасаясь, что с ним поступят так же. Нужно признать, что бесконечная тонкость и деликатность характера предохраняла его от какого-либо перегиба на этом пути.
И как же они любили укалывать друг друга, эти мушкетёры! — Типичные три подростка...
Но чем же их укалывал Алле?.. — Кажется, ничем, никогда. Нет, ему это было не слишком интересно. Он словно бы приходил в их мир откуда-то из другой высоты. — Напротив того, они, конечно же, могли укалывать его за выпивку..., потому что он, увы, пил. — И он сам, и все они очень хорошо знали, что когда-нибудь его ждёт смерть — именно от этого.[комм. 12] Непременно...[13]
|
— Впрочем, не только в Париже. Люсьен Гитри был богат и знаменит, — едва ли не самый успешный французский актёр своего времени, рядом с Сарой Бернар, конечно... А потому разных мест для приёмов было предостаточно. К примеру, «мушкетёры» не раз собирались также и в Брейе, почти на родине Альфонса, где в десяти километрах от Онфлёра у Гитри была прекрасная недвижимость: большой просторный дом, впрочем, внешне довольно скромный — посреди трёхсот гектаров собственного леса. Это имение они любили называть «за́мком». Маленькое преувеличение (видимо, ради муж’кетёрской важности). И всё же, несмотря на полное отсутствие какого-либо стиля, внутренние помещения были удобными, комфортными, и даже роскошными. <...> Это место стало летним вариантом Вандомской площади, дома 26. В Брейе была выделена особая комната Капюса, комната Алле, Ренара и Тристана...[13]
— Разумеется, они не просто так проводили время, эти писатели и приятели... В соавторстве с «Арамисом» Капюсом Альфонс написал пьесу «Невинный» (признаться, это была ужасно тягомотная история..., с апреля по август 1895 года, даже и вспоминать не хочется). А спустя (рукава и) ещё почти пять лет, внезапно спохватившись, что «жизнь прошла, а ничего мало-мальски крупного так и не сделано», Альфонс переработал (ох, ну и словечко..., почти лишённое смысла в его персональном деле) этот почти водевиль — в свой единственный «роман» под условным названием «Дело Блеро»)...[1] После того случая Капюс (почти) зарёкся «работать» с Альфонсом: до такой степени это было не-воз-мож-но... Что поделаешь, характер...
- — Я так и не научил его пользоваться этим велосипедом, — жаловался Капюс.[1]
- Само собой, Тристан Бернар оказался куда устойчивее, понятливее. И даже оборотистее...
- И прошу вас, не будем делать такое лицо, словно бы этого никогда не было...
- Само собой, Тристан Бернар оказался куда устойчивее, понятливее. И даже оборотистее...
- — Я так и не научил его пользоваться этим велосипедом, — жаловался Капюс.[1]
...Простите, мадам, но я никак не могу сообщить вам мой возраст.
К сожалению, он меняется каждую минуту...[4]
Альфонс Алле
— Вторая дуэль (как говорится, слегка напортачив с бородатым «евреем Портосом») увенчалась компактной премьерой 19 мая 1898 года. Это была одноактная комедия «Сильвери или голландские фонды» (Silvérie ou les Fonds hollandais), «написанная» Альфонсом в сотрудничестве с Тристаном Бернаром.[15] Вернее сказать, всё было в точности наоборот: Тристан Бернар сочинил эту пьесу в присутствии (иногда) Альфонса, который в основном болтал, балагурил, выпивал и, между делом, немного диктовал (ах ты, диктатор эдакий). А ещё... изредка, он приносил черновики — два-три десятка неразборчивых слов на каких-то мятых бумажках, которые читал с видом похоронного агента. Also... Впрочем, результат и здесь превзошёл все ожидания... — Всегда непредсказуемый и неправильный, Альфонс Алле умудрился отсутствовать даже на премьере (видать, опять напился где-то на выселках), в результате чего родилась специальная легенда fixe, будто бы он поклялся, что придёт только на сотый спектакль...[7] — Вероятно, эту остро́ту на один из вопросов журналиста отпустил некий директор велодрома...,[комм. 13] во всяком случае — так видно (в профиль со спины).
- В точности таким же образом, как нарисовал его сиятельство Тулуз-Лотрек...
...С конца 1882 года (или, может быть, с начала 1883-го) я с наслаждением пускаю в ход одну и ту же бородатую шутку... Когда при мне говорят: «Кстати, что-то давненько не видно такого-то!», я каждый раз отвечаю: «Он в тюрьме»... — Согласитесь, вреда от этого никакого, а меня это неизменно забавляет... И к чему напрасно трудиться придумывать свежие остроты?...[1]
Альфонс Алле
— «Голландская болезнь»..., прошу прощения (за черезчур вольный перевод)..., это была (далеко) не единственная двуспальная пьеса: Альфонса с Тристаном. Не имея собственного места, Алле с готовностью делился идеями — в обмен на связи, среду, участие. Вдобавок, он слишком не любил работать. Почти вся его жизнь прошла в органическом культе фумизма — отрицания искусства как дела..., между прочим, солидного & важного дела. — Вполне подходящего для звания академика. Или председателя творческого союза... этих... как его... — В общем, опять забыл.
А потому «совместная работа» выглядела, прямо скажем... не слишком-то красиво..., да. — Альфонс приносил идею пьесы!.. Буквально десяток-другой секунд смешного, абсурдного анекдота с неожиданным поворотом и вывертом в финале. Здесь было всё, что нужно для пьесы. Не было только самой пьесы. — Блестящий каламбур, игра слов, почти сюрреалистическая канва, готовая конструкция сюжета, в которую оставалось «всего лишь» напихать необходимую начинку, чтобы анекдот превратился в «вещь», штуку, которую можно было бы продать. — Тристан и сам был отличным ценителем и умельцем острого словца (но впрочем, куда ему до Альфонса, обычный подмастерье!.. — рядом с чёрным виртуозом), а потому «трюки» Алле нащупывали прекрасную почву — в лице этого хозяйственного соавтора. Дальше начиналась работа..., бернаровская, разумеется (потому что Альфонс никогда не работал..., прирождённый фумист от убогого «Бога», он попросту не знал и не желал знать, как он ездит, этот велосипед). Тристан брал в руки кайло, молоток и начинал понемногу заполнять конструкцию: диалогами, сценами, декорациями и прочим ливером, без которого невозможна никакая пьеса. — И тут снова приходил Альфонс, выслушивал настряпанное Тристаном, попивая из стакана, — и постепенно, слово за слово, начинал травить... Здесь очень важно было вовремя остановить его (и в смысле стакана — тоже), пока вместо ярких вставок и дополнений не начинался совершенно деструктивный (иногда, абсурдистский, иногда чёрный) «девятый вал» каламбуров и острот, из которого не то, что пьесы..., — даже каши нельзя было сварить.
- — Как правило, всё дело тем и кончалось.
До первой осечки, — как любил говорить Альфонс.[4] Но зато в сухом остатке у Тристана оставалось целое поле идей и каламбуров на следующую неделю работы. — Ничего не скажешь, весьма хозяйственный способ... сотрудничества. Почти директорский. Но и кроме пары-тройки «совместных» пьес (пустяков, в сущности) господин-директор получил от этого, с позволения сказать, «сотрудничества» прекрасные сувениры..., сохранившие свежесть до конца его дней. — Вне всяких сомнений, это была школа, прекрасная живая школа. В непринуждённой приватной обстановке, под аккомпанемент небольшой выпивки, Альфонс преподал своему младшему (но такому уже маститому) «товарищу по цеху» прекрасный урок...
- Но какой же урок?.., — уже я слышу вопрос..., откуда-то снизу. Видимо, с какого-то очередного вело...дрома.
— Нет для человека ничего невозможного в этом мире!..,
— как сказал ученик мясника, выбрасывая свою любовницу
из окошка маленькой квартирки на шестом этаже...[1]
Альфонс Алле
Очень просто. — Урок свободы, прежде всего..., а также и всех тех человеческих мелочей, которые к ней обычно прилагаются..., в каждом конкретном деле. К примеру: урок спекуляции, игры и стиля, небрежности и фиксации, лёгкости и глубины... Короче говоря, всего того, чем обычно обладает забежавший сюда на минутку гений и мастер (писательское положение которого очень часто бывает почти ничтожным) — в отличие от крепкого профессионала и «человека дела». — Прирождённого директора, между прочим..., от Бога.
Дорогой Тристан Бернар (если это в самом деле ты). [комм. 14]
Да-да, и не отпирайся, потому что это именно я – именно тебе говорю.
...Здесь и сейчас перед тобой лежит моё крупное, нет, вернее сказать, даже эпохальное произведение – для Нового Века. Ты видишь, оно называется «Процесс Барсука»..., или барсучье дело, <...> а ещё у него есть дополнительный подзаголовок: «ищи ветра в поле», или: «ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу»... (последнее – особенно чистая правда). Иногда я называю его, впрочем, немного иначе, например: «нет человека – нет проблемы»..., или «поминай, как звали». Короче говоря, как видишь, я в своём репертуаре: и до сих пор ещё толком не решил: как лучше назвать свой единственный роман. И прежде всего так произошло потому, что его значение для нашего времени переоценить – невозможно. Сам убедишься: не пройдёт и десяти лет, как повсюду (словно грибы) десятками начнут расти подобные процессы, дела и тяжбы наших добрых барсуков, постепенно переходящие в громкие скандалы, битвы ослов и во́йны свиней с козлищами, – и так будет продолжаться до тех пор, мой друг, пока у тебя сначала не зарябит в глазах, а затем зачешется в темечке...[комм. 15]
Вот почему я так толком и не смог выбрать единственное название для своего барсучьего процесса..., который в итоге не имеет ни начала, ни конца, – как и полагается всякому уважающему себя процессу.
Впрочем, ты, должно быть, спросишь: зачем я рассказываю тебе об этом? Очень легко и приятно отвечать на вопросы, ответ на которые давно известен...
Вот, послушай: не позабыл ли ты ещё наше многозначительное путешествие к могиле Шатобриана, которое мы совершили в прошлом году, примерно в такой же сезон? (Признаться, я уже позабыл, носил ли этот визит характер религиозного паломничества или же попросту был результатом очередного пари двенадцати застольных апостолов). – Но, так ли иначе, следуя благому обычаю не тушеваться и не дрейфить перед превратностями судьбы, мы сели в поезд на вокзале Монпарнас и – отъехали (как всегда, от Парнаса до могилы – по прямой линии).
Слово за слово, вскоре наступил вечер, в смысле, за окнами смеркалось. Хорошо помню тот судьбоносный момент, когда мы на всех парах просвистали мимо станции N., а затем внезапный резкий толчок снизу предупредил нас, что мы переходим на первую космическую скорость. Если помнишь, как раз в ту минуту я рассказывал тебе о своём будущем произведении..., как всегда, с той горячностью и многословием, которые мне, к сожалению, свойственны в зажигательный период творчества. И тогда, в своём наивном детском пылу я пообещал (при известных условиях) посвятить эту восхитительную книгу – тебе, дорогой.
Но вот, погляди-ка: сегодня я железно выполняю своё железнодорожное обещание. Признаюсь, не без живейшей радости я ставлю посвящение тебе (между шпал) на нижеследующей книге, – к которой тут же и привлекаю твоё благосклонное внимание.
И прежде всего, не без удовольствия ты заметишь, что все описания здесь очень кратки, никто не пытается занудно повторяться и возвышенно настаивать на прекрасном виде облаков, деревьев и прочей диетической зелени, а также тропинок, лесистых пространств, водных ресурсов и проч., разве только, если эти детали оказываются насущно необходимыми для понимания существа сюжета. Напротив того, моё самое большое усердие было направлено на обрисовку силуэтов (outline) и цветовое решение (colour) действующих лиц. С другой стороны, главная интрига (plot) замешана на таком невероятном количестве смазки, что можно сказать, она дрейфует, pardon, скользит подобно хорошо промасленным часам нашего шляпника; однако на самом деле это впечатление обманчиво. Мы же с тобой хорошо понимаем: само ничего не скользит. Что же касается до общего стиля (style), он – как всегда благороден и достигает доселе невиданной прозрачности и чистоты (в первую очередь, благодаря новейшим способам фильтрации)... Проще говоря, сквозь него можно смотреть как через стёклышко, не ведая никаких затруднений, но зато без него – как без очков, а без очков – как без рук...
Таковы, друг мой, несомненные достоинства этого достойного произведения, которое (в обмен на ту маленькую любезность, которую я тебе делаю), ты сможешь рекомендовать (как всегда с сигарой в зубах и своей неизменной авторитетной небрежностью) буквально повсюду: в самых разных кругах и треугольниках, в казино, на парковых приёмах, псовой охоте, лошадиных скачках и даже – на тараканьих бегах.
— Засим и остаюсь, сердечно к тебе расположенный,
Альфонс АЛЛЕ. [1]
— Кажется, я уже раз обмолвился, что «Голландская болезнь» была (говоря между нами) не единственной двуспальной работой Альфонса с Тристаном. 17 апреля 1903 года в театре Ренессанс (под руководством Люсьена Гитри) состоялась премьера ещё одной совместной пьесы Алле и Бернара: «Отставка по любви» (Congé amiable), написанная тем же (старинным) методом, что и предыдущая. Словно вылитая из стакана Альфонса, маленькая лёгкая сценка в одном акте, её играли в качестве преамбулы (или «разогрева») перед спектаклем «Принцесса Жорж» Александра Дюма-сына.[7] Кроме шуток (которых там было немало), «Отставка по любви» выдержала сорок восемь представлений (...выдержала ли сорок девятое..., нет, не помню)...
- — Впрочем, это были ещё цветочки..., — говоря языком разогнавшихся велосипедистов.
|
Ещё осенью 1899 года (достаточно старое дело, не так ли...) в одном из своих интервью Альфонс Алле рассказал, что у них с Тристаном Бернаром обретается в работе кое-какая славная пьеска (такая, что даже и вспоминать-то о ней смешно, не то что ставить) под названием «Неустойка» (Le Dédit). Ожидать премьеры он посоветовал ровнёхонько в следующем веке (говоря прямым текстом), весной 1900 года. Но вот ведь какая незадача: новое столетие настало, но при жизни Алле ни в одном парижском театре не появилось ни единой пьесы с таким заголовком. Но зато двенадцатью годами позднее (12 октября 1911 это с ним случилось), прежде совместная неустойка — появилась на сцене театра Пале-Рояль под (не слишком ли оригинальным?) названием «Маленькое кафе» (Le Petit Café). Не на шутку увеличившись, первоначальный текст претерпел серьёзные метаморфозы, превратившись в полноценную & увесистую трёхактную комедию директорского мас’штаба. — Однако, вот что особенно приятно вспомнить: на афише значилось имя единственного автора — Тристан Бернар.[7] И больше ничего...
- Вне всяких сомнений, такой поступок сделал бы честь любому литератору.
- Тем более — настоящему французу..., родом из Безансона.
- Вне всяких сомнений, такой поступок сделал бы честь любому литератору.
Пожалуй, довольно ломать (комедию), мсье... Не прошло и пяти лет, как с квартирой на «улице Бернаров» было покончено. А затем и с семьёй, почти идеально невозможной. Ещё один неудачный опыт... — И снова одна за другой замелькали меблированные комнаты гостиниц: столичных, провинциальных, всяких... — Пасмурным утром 28 октября 1905 года в 9 часов 15 минут Альфонс Алле в возрасте пятидесяти одного года скончался от эмболии в парижском отеле Британия (рю Амстердам, дом 24). Заявление в полицию (с сообщением о смерти некоего постояльца меблированных комнат) было подписано двумя свидетелями, служащими гостиницы (приведу их славные имена, чтобы они не канули в бездонную бочку истории: Шарль Ламарш и Альфред Гревин). Из приятелей Альфонса первыми в его комнату пришли двое: его лечащий врач, доктор Жозеф Белин (живший неподалёку на той же рю Амстердам в доме 44) и морской капитан Одигар (спустя всего два года он погибнет при взрыве броненосца Йена на Тулонском рейде). Следом за ними прибежала и жившая в Париже сестра Альфонса, Жанна Леруа-Алле.
Кладбище – это самое замечательное место на свете.
Оно буквально кишит незаменимыми людьми...[4]
Альфонс Алле
— Жена Альфонса..., прошу прощения, его бывшая жена..., — или нет, точнее говоря, его вдова... Маргарита в это время опять гостила у своего отца в Брюсселе (вместе с дочкой). Тристан Бернар с женой встретили её на Северном вокзале и рассказали сногсшибательную новость — уже сидя в экипаже. По дороге в отель «Британия»... — Маргарита Мари Гузе, мадам Алле, мадам Бертран...
- К слову сказать, спустя год она всё-таки взяла себе другого мужа...
- — Но увы, тот не был ей даже другом, — обыкновенный пьяница...[комм. 16]
- К слову сказать, спустя год она всё-таки взяла себе другого мужа...
Рассказывают: ...как-то раз Тристан Бернар обедал в дорогом парижском ресторане. Слишком дорогом... — После окончания ужина гарсон принёс счёт. Бернар положил деньги на стол и сказал, чтобы позвали хозяина ресторана. Сладко улыбающийся мэтр тотчас явился, видимо, рассчитывая на благодарность от хорошего клиента. Убедившись, что перед ним в самом деле хозяин, Бернар окинул его оценивающим взглядом, а затем произнёс со своей фирменной (слегка зловещей) улыбкой:
— Обнимите меня покрепче, месье, больше вы меня здесь никогда не увидите...
Ис ’ сточников
Лит’ература ( отчасти, подрывная )
См. тако’ же
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|