Врач (Натур-философия натур)
( сказка от тёмного эрика ) Жажду я полёта!..[1] ( Ст. Сарматов )
враннем детстве..., по’мнится..., или не враннем, может быть, сейчас уже точно не скажу, а врать не стану, беспрестанно кормили меня (кроме бесконечных завтраков, како и всех советских детей) — ещё и всякими сказками. Шли годы..., вослед за ними прошло детство, наступила юность, а затем, очень скоро, уже не совсем юность, или совсем не юность... и даже старость, может быть, — однако, традиционное кормление сказками по-прежнему продолжалось. Поскольку те, кто единожды начали им заниматься, были не в силах ни остановиться, ни хотя бы прервать своё богоугодное занятие... старое как мир. К тому же и сказки у них..., стыдно признаться, со временем становились всё глупее и глупее. А также всё подлее и подлее, пока, наконец, не упёрлись прямо туда, в стеночку.[комм. 1] Вероятно, именно потому..., по этой причине и решил(ся) я продолжить их дело ныне, сегодня..., и даже вчера, отчасти. Только теперь уже — вас, мои дорогие, изрядно покормить, как следовало бы.[3] Досыта..., — а впрочем, нет. Пожалуй, так начинать сказку — это дурной тон, отчасти. Самую малость. А потому, начну-ка я немного иначе.
вранние времена..., говорю это без лишних уточнений, чтобы не врать слишком длинно и обстоятельно (поскольку дело, между нами, идёт ещё о стране советов), была у меня целая полка старых и не очень старых, но почему-то всегда очень пыльных книжек со сказками народов мира. Про все подряд врать сейчас не стану, поскольку, как говорится, и тáк врач не ждёт, но одну теперь припомню подробно. Прям, как сейчас она стоит перед глазами, живая. Называлась, ирландские легенды и сказки, совсем не тóлстая, в какой-то невыразительной, хотя и твёрдой сине-зелёной обложке с небрежным графическим рисунком тушью, где в горах под высокими облаками вели непоспешную беседу две маленькие фигурки в ярко-красных шляпах: какой-то ирландский парень и, видимо, примерно такой же чорт...[4] Признаться, мало что мне запомнилось из этой книжки. Разве что кроме одного странноватого ирландского типа со странным..., совсем не праздничным именем «Тёмный Патрик»..., и ещё одной, ничуть не менее странной сказки с его участием («властитель ворóн»..., она называлась, если не ошибаюсь).[4] Которую как запомнил, так теперь и расскажу. Потому что..., потому что поразило меня в последнее время (не в раннее, нет) немотство почти апатитовое..., и все прочие слова на моём языке для вас — кончились... Проще говоря, сказать мне вам сегодня больше — нечего.
враннее время..., говорю это без ложной скромности, правил в северной земле Коннахт один король, между прочим, один мой да-а-альний родственник.[комм. 2] Славился он как человек незлобивого и спокойного нрава, да вот ведь беда какая: дети его, три принца, Диблан, Диклан и Дирлан, имели совсем другой характер, видимо, в мать уродились. Или в деда, отца матери. Как выезжали эти сыновья из королевского замка, так, значит, и принимались бесчинствовать по всему Коннахту. И никакой управы на них не было, кроме отца. Но тот мало того, что был уже стар, так ещё и нрав, — я уже сказал, — имел на все случаи незлобивый да спокойный. Но вот, в один из своих таких наездов, случайно повстречав на лесной дороге, раздели они догола одну молодую девку, и баловались с нею, а затем ещё и погнали её перед собой по пути, и так тешились, пока не упала она без чувств.[5] К несчастью для принцев, оказалась эта девица — то ли служанкой, то ли падчерицей самого страшного человека здешних мест, злого лесного оборотня, древнего колдуна и властителя ворóн, имя которого было — Кромáхи. Прознав же о том по случаю, королевские сыновья не только не образумились, а ещё и напихали ему ночью в трубу старых тряпок, чтобы он задохнулся от дыма. Жил этот колдун в самом глухом месте леса, в старой хижине, над которой нависали десятки вороньих гнёзд, а из дупла старого дуба присматривал за ними чёрный сыч. А ворóны эти, мелкие чёрные бесы, во всём прислуживали своему властителю Кромахе; и если случалось ему навесить на кого-то проклятие, то одна из его ворон, мерзко каркая, повсюду преследовала несчастного до самого смертного часа. А затем — и вовсе утаскивала его за собой на тот свет.[4]
Вне себя от озлобления, ворвался Кромаха в королевский замок. И не было ему преграды, и никто не посмел встать у него на пути. Едва заслышав его шаги, стража в страхе разбегалась, ибо все знали, что идёт — нижний властитель Коннахта, а может быть, и сам дьявол. Не встретив на своём пути ни единой помехи, вошёл Кромаха в королевскую гостиную, где король как раз обедал со своими сыновьями, и простёр к ним свою чёрную ладонь. Твой младший сын, сказал он королю, навсегда станет лжецом и клятвопреступником; средний сын — будет вором и до конца своих дней станет промышлять воровством; а старший — и вовсе сделается живодёром и всю жизнь будет убивать, сколько хватит сил. Ты же сам, — сказал он напоследок королю, — будешь жить до тех пор, пока в полной мере не познáешь на своей шкуре ремесло каждого из своих отпрысков (). Слушая речи злобного колдуна, старый добрый король Коннахта чуть не сошёл с ума от огорчения, — и сразу слёг. В ту же минуту в спальню его с мерзким карканьем влетели три грязные вороны, усевшись на трёх шестах полога кровати, а за окном на ветке старого граба замаячил чёрный сыч и донеслось оттуда его глухое ýханье. Ворóны же принялись зловеще каркать на весь королевский замок, и не было никому спасения от их бесовского грая. Призывали на помощь докторов, священников, законников и музыкантов, но ничего нельзя было сделать против трёх чёрных бесов. День и ночь они продолжали пронзительно каркать, наводя ужас и отчаяние на весь дворец и всё королевство. И чудилось всем, что приближается конец света. Наконец, положение в Коннахте стало настолько безнадёжным, что слухи о том докатились Донегольских гор и дошли до ушей Тёмного Патрика на его маленьком клочке бедной каменистой земли. Тяжело вздохнув, взял он свой терновый посох, привалил валуном дверь своей старой хижины и отправился в Коннахт. — Конечно, слуги короля, увидав какого-то чёрного оборванца, и на порог его не пустили, да ещё и пригрозили спустить собак. Но тут бедная королева, услышав шум, вмешалась и велела его пропустить. Думает про себя: и так всё плохо, что хуже не бывает, пускай этот странник сделает, что может. Вот так Тёмный Патрик оказался в дверях спальни короля среди толпы докторов, философов, архиепископов и прочих придворных, которые, увидев его, все как один тут же скорчили брезгливую гримасу, а некоторые, стыдно вспомнить, даже зажали нос. Что же до трёх ворон..., то они вдруг перестали каркать, замолчали — и уставились на нежданного гостя. Не обращая на них ни малейшего внимания, Тёмный Патрик поклонился королю и попросил позвать сюда трёх сыновей, что и было исполнено. Первым пришёл младший принц, Дирлан. Вскоре в дверях показался средний сын короля, Диклан.
Наконец, он повернулся к старшему сыну короля, Диблану. И тут же раздался ещё один громкий возглас, на этот раз — возглас радости. Это закричал король-отец, который приподнялся в постели и не смог сдержать своего торжества. Тотчас же и чёрный сыч, сокрушённо заухав за окном, расправил большие крылья и, не оглядываясь, улетел обратно в дремучий лес, к своему старому дуплу. А следом за ним, не долго мешкая, отправился и Тёмный Патрик, подхватив свой терновый посох. От наград и почестей, которые на радостях сулили ему король и королева, он, конечно же, отказался, заметив, что здесь, где вечно толпятся казначеи, судьи и врачи, ему не следует задерживаться ни одной минуты. Он, простой тёмный горец, не приученный жить среди учёных мужей, королей и прочих властителей мира. Место его, конечно же, не здесь, при дворе, а — там, в Донеголе, где ждёт его старая хижина и картофельное поле на восточном склоне горы. И с такими словами, перебросив через плечо маленький красный узелок, Тёмный Патрик отправился в обратный путь, чтобы уже никогда не возвращаться...
В старину говорили,[11] —
|
|
|
врáчу, исцелися сам..., если можешь, конечно (кура те ипсум), — вóт что ещё помнится с тех же вранних времён (тех самых..., ещё сыздетских).[14] — Ну..., а если не можешь (помочь), врáчу,[комм. 6] тогда... хотя бы не вреди,[15] чертяка, хрен собачий (примум, ниль ноцере).[комм. 7] — Даром что человеком рождён. И человеком зовёшься, вдобавок. Со всеми вытекающими...
И казалось бы, чего может быть проще!.. (тут даже и пояснять как-то стыдновато) — Две краеугольные, якобы этические заповеди враческой медицины, навязшие в зубах с лошадиных времён месье Гиппократа, а то и ещё раньше.[комм. 8] Элементарные до самозабвения (заповеди) и простейшие до нищеты. «Исцелися сам, врáчу». Но прежде всего, «не вреди, врáчу» (ни себе, ни другим). Грустно сказать, ещё грустнее вспомнить. Но обе они..., их..., удалося изведать мне на собственной шкуре. Ещё тогда, враннем детстве. В 1960-х. Едва оставшись в живых. Вечным инвалидом среди мира людей, по их милости (ваша честь). А ежели ты не можешь исцелиться сам, врáчу, и тем более, ежели не можешь ты не навредить (ибо человек, и во всём человек), врáчу, так и не ври ты (без особой нужды), и не называй ты себя попусту врачом, врáчу. Впрочем, последнее навряд ли имеет какой-то смысл. Потому что..., — да, потому что, говоря без лишних слов, ещё ни один из них, извечно смертных и вседневно смерть причиняющих, не сумел ни толком «исцелить себя сам», ни, тем более, «не навредить».
И можно ли сыскать теперь примера более точного и жестокого, чем «наше всё», Антон Палыч?.. — ещё тогда, в раннем детстве, начиная думать про врача, всякий раз заканчивал невольные поиски возле него, родимого. «Народного доктора», божьей милостью. С предельно ясной трагичностью пролетевшего мимо самогó себя, — как тот вран, врач, врáчу приснопамятный... Университетский студент-медик последнего курса обучения, двадцати четырёх лет от роду, впервые он выступил с публичным представлением собственного туберкулёза <весной 1884 года> в зале московского окружного суда, где находился как репортёр. Своим показательным приступом пре...красного художественного кашля молодой человек, казалось бы, попытался затмить самоё право...судие, и без того блиставшее в те времена своими невиданными статями (далее замолкаю ради прямой речи господина Че., почти безупречной). Произнесённой спустя четыре года после того бенефиса...
|
— Сначала о кровохарканье... Впервые я заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3-4 и произвело немалый переполох в моей душе и в моей квартире. Оно было обильно. Кровь текла из правого лёгкого. После этого я раза два в год замечал у себя кровь, то обильно текущую, т. е. густо красящую каждый плевок, то не обильно... Третьего дня или днём раньше — не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня её уже нет. Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но всё это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волнуюсь и не угрожаю русской литературе «ещё одной потерей». Дело в том, что чахотка или иное серьёзное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из лёгких не серьёзно; кровь льётся иногда из лёгких целый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается — и это чаще всего. Так и знайте на всякий случай: если у кого-нибудь, заведомо не чахоточного, вдруг пойдёт ртом кровь, то ужасаться не нужно. Женщина может потерять безнаказанно половину своей крови, а мужчина немножко менее половины. Если бы то кровотечение, какое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающейся чахотки, то я давно уже был бы на том свете — вот моя логика.[17]
Впрочем, не довольно ли лирики (пока)? Не будем отходить слишком далеко (от Донегольских гор). Вне всяких сомнений, в качестве основного соавтора всех его произведений, — повсюду присутствует и царит она (эта болезнь). Именно на ней в полной мере лежит вся (лёгочная) тяжесть чеховской прозы и драматургии (которая чем дальше, тем тяжелее). Постоянно возвращаясь и ежедневно напоминая о себе изнутри, она фактически — сделала этого автора. И чем дальше, тем больше (сделала). А затем и вовсе — вытеснила вон, за пределы искусства и жизни (его литературные опусы лучший тому свидетель), оставшись безраздельной наследницей всего написанного...[18] Но всё же, всё же..., о них ли здесь нам поминать, врáчу? — Оставим этот пустой предмет..., ради чего-то, быть может, чуть менее важного (как кажется). И более простого.[19] — Как минимум, всякая болезнь с чего-то начинается, не так ли? Откуда-то приходит. А затем следует дальше по старому как мир рецепту: чемодан, вокзал, могила. Известная passacalia (da capo). Ничего личного! Только по эффекту присутствия (без малейшего проблеска сознания, вестимо). Люди для людей. И всякий из них на этом пути неизбежно — врач, друг для друга. Ещё один, по случаю... Или по совокупности.[5]
Не будем забывать о прекрасной начинке повседневности; о том, что в ней — прежде всего и превыше всего!..[20] Вóт что́ вы умеете, оказывается!... — вы, великие и ужасные, настоящие волшебники (человеческой) равнины... Хорошо ли вы помните ту прекрасную горничную (град Петербург), что заботливой рукой поставила графин с холерной водой в комнате Чайковского?..[20] Или, может быть, имя того, безусловно, великого человека, который заразил туберкулёзом Антона Чехова? Но главное..., главное!.., — чем вы смогли вознаградить его, — его, настоящего врача от Бога, великого циника от Сатаны и трижды прекрасного, сложно сложенного писателя с душой ребёнка-инвалида?..[5] — Только скоромной бациллой, и тридцатью сребрениками грошовой славы, всякий день и всякий час, да ещё жидкими слюнями восторга (посмертного, желательно). <...> А при жизни..., в том числе, и при его жизни эти ничтожные прыщи нашего Господа, типовые носители заразы..., всякий раз они они считали нужным оболгать, прикрыть перед носом дверь, оттолкнуть или не пустить..., пускай даже и тогда, когда он, я, мы (только ради начала разговора) — не могли... и даже не пытались занять решительно ничьего тёплого местечка. И позволительно ли кого-то из них упрекать за подобные упражнения?.. От века этот вид спорта у них накрепко засел прямо там..., — скажем, в природе. И всякий раз, практически без спроса, он сам, словно призрак отца Гамлета, поднимается оттуда,[21] из этой благословенной задницы наверх, заставляя их выделывать одни и те же цирковые трюки. Во имя того бога, имя которого они предпочитают не вспоминать... всуе.
|
Причём, я просил бы понимать меня буквально: в точности так, как это и было сказано. И не думать, будто эта терновая палка (благодарение старику-Мальтусу!) не имеет второго конца. Как раз — всё наоборот. Очень даже имеет (ради чего я, собственно, и нáчал выкладывать эту вторую карту врача Че).[комм. 9] И чтобы не объяснять слишком долго, ключевым словом здесь будет — кашель, конечно (читай: страх, разумеется).
Собственно, я зря стараюсь и разоряюсь. Не дожидаясь моего появления, Антон Палыч, мил-человек, уже и сам произнёс все необходимые слова. За меня (как настоящий автор своего дела)... «Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но всё это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь...»[17]
Достаточно только раз приоткрыть чеховские письма, кое-какие рассказы и, наконец, на сладкое — ещё и воспоминания о нём, сколь изообильные, столь и единообразные...[23] Где страница за страницей у...порно повторяется одна и та же деталь. Кажется, этот пресловутый кашель пронизывает всю его жизнь снизу доверху, а затем и в обратном направлении.[комм. 10] А следом за жизнью, ещё и — беллетристику, возможно, не слишком-то белле..., прекрасную. И здесь, «пока не началось», мне кажется, самое время слегка попятиться, чтобы вернуться назад, к началу...
1. исцели себя сам, врáчу, — напомню, что примерно так следовало бы поступать, исходя из первой заповеди Гиппократа. Или клятвы молодого врача, на худой конец. Тем не менее, попробуем сказать об этом предмете короче. Пытаясь не слишком углубляться в чеховские подробности (поскольку не о них тут речь), — в качестве мокрого остатка мы имеем, ни много, ни мало, два десятка лет его жизни и творчества (1884-1904), последовавших за первым красивым припадком кровохарканья, практически, авторским аттракционом, прошедшим в помещении московского окружного суда. И чтó же, — хотелось бы поинтересоваться после всего, — предпринял доктор Чехов ради своего исцеления?.. — впрочем, ответ проще простого (поскольку он уже прозвучал из первых уст). Антон Палыч сделал, практически, максимум возможного. Всё что мог. И даже больше. Настоящий врач, будущий писатель с Большой Буквы Б, он исцелил себя лёгким движением бровей, в котором угадывалось подлинное дыхание гения. Фактически, выписанный самому себе рецепт стал его лучшим произведением..., на долгие годы вперёд. Спрямляя углы и пролетая мимо поворотов, пациент Чехов на правах врача Чехова попросту объявил себя — здоровым. Точнее говоря, даже если и больным, то уж никак не туберкулёзом. Смею напомнить..., всего в одной строке от финала: «если бы то кровотечение, какое у меня случилось в Окружном суде, было симптомом начинающейся чахотки, то я давно уже был бы на том свете...»[комм. 11]
нам ещё придётся вернуться к этому вопросу.[20]
Ровно за два года до судебной выходки Чехова произошло событие, открывшее новую эпоху в медицине. 24 марта 1882 года Роберт Кох прочитал свою знаменитую лекцию «Этиология туберкулёза», в которой объявил об открытии бациллы возбудителя чахотки. Впрочем, и задолго до него было известно, что эта болезнь инфекционная и легко передаётся через влажные среды (прежде всего, воздушно-капельным путём). Серьёзность положения трудно было преувеличить: в конце XIX века каждый седьмой немец умирал от туберкулёза (и не только лёгочного, между прочим). Что же касается до России, великой и ужасной, то на её благословенной территории слишком мало кто утруждал себя ставить диагнозы или подсчитывать число соответствующих трупов.
|
Разумеется, чахоточное открытие Коха не прошло мимо аудиторий московского университета, где в те поры немало сиживал студент Чехов, через два года заплевавший кровью здание окружного суда, а спустя ещё пару месяцев огласивший публично клятву Гиппократа и получивший диплом доктора. Казалось бы, — ну, теперь ему и карты в руки!.., — пристало ли молодому медику болеть столь дурным способом? — так исцели же себя сам, врáчу, исполни первейшую заповедь своего лошадиного бога...
Повторю ещё раз... ради закрепления: Антон Палыч оказался вполне достоин (на)звания своей профессии, несомненно, древнейшей (в своём роде). Как оказалось по результатам проведённых им самим уникальных ис...следований (на коленке и ниже), никакого исцеления ему не потребовалось. Все его личные анализы и само’анализы свидетельствовали с убийственной категоричностью: Чехов попросту не был болен (в том числе, чахоткой), а в зале суда плевался кровью просто так. Отчасти, наверное, как народоволец (чтобы не слишком забегать вперёд). Используя сугубо медицинский предлог в качестве про...теста к современному состоянию окружнóго право...судия.
- Впрочем, оставим этот пустой разговор.
- В конце концов, ради того ли я сюда явился, каких-то полчаса назад?..
- Впрочем, оставим этот пустой разговор.
Шли годы..., бурь порыв мятежный...,[25] — прошу прощения, всего лишь, я хотел напомнить, что спустя четверть века после того памятного выступления, некий коллега покойного по имени Исаак Альтшуллер, лечащий врач Толстого и Чехова (кроме всего прочего), хотя и задним числом, однако, вполне исчерпывающим образом описал анамнез этой болезни..., прямо скажем, не слишком-то редкой. Особенно, среди господ литераторов, а также смежных с ними профессий.
|
Осень в тот год <1898> выдалась исключительная даже для Крыма. Чехов был в прекрасном настроении. Он тогда ещё имел довольно бодрый вид и выглядел, пожалуй, не старше своих тридцати восьми лет, был худ и, несмотря на то, что ходил несколько сгорбившись, в общем представлял стройную фигуру. Только намечавшиеся уже складки у глаз и углов рта, порой утомлённые глаза, а главное, на наш врачебный глаз, заметная одышка, особенно при подъёмах, обусловленная этой одышкой степенная, медленная походка и предательский кашель говорили о наличности недуга. Тщательно избегал говорить о последнем только сам больной. Было два верных способа сделать неприятность Чехову и заставить его съёжиться: это — коснуться поподробнее его здоровья или его текущих литературных работ. <...>
Тем обстоятельством, что Чехов был врач, можно в известной степени объяснить и некоторые особенности истории его болезни. Как это ни странно, но как раз врачи чаще других впадают в две возможные крайности: или они переоценивают свои болезненные ощущения и симптомы и относят к себе все самое неблагоприятное, что знают про свою болезнь, или, наоборот, недооценивают того, что есть, опять-таки стараясь обосновать своё отношение медицинскими соображениями. <...>
В этот первый наш медицинский разговор Чехов начал летосчисление с года поездки на Сахалин (1890), когда у него в дороге появилось будто бы первое кровохарканье, но впоследствии выяснилось, что оно было уже в 1884 году и потом довольно нередко повторялось. И с студенческих лет он много кашлял, весною и осенью плохо себя чувствовал и нередко лихорадил, но объяснял это инфлуэнцой, никогда не лечился, не давал себя выслушивать, чтобы «чего-нибудь там не нашли». Объяснял кровохарканье горлом, а кашель — простой простудой, хотя, по его собственным словам, временами превращался в стрекозиные мощи.[23]
И что, опять можно не беспокоиться? Опять всё по-прежнему? И снова исцели себя сам, врáчу?.. — Только спустя 13 лет после чеховского драматического дебюта в окружном суде (в редком амплуа кашляющего вокалиста) кое-как удалось уговорить врача-Чехова обратиться к своим же коллегам, врачам. То было раннею весной...,[27] конечно (пора обострений, как это у них принято). Прямо скажем, история получилась не слишком-то аппетитной. Вечером 22 марта 1897 года Чехов собирался повстречаться с Алексеем Сувориным в московском «Эрмитаже» и вместе поужинать. Однако, ещё не дождавшись первого блюда, Антон Палыч сильно закашлялся, а затем уже не смог остановиться. Горлом пошла кровь и чем дальше, тем сильнее. Как всегда, сцена имела должный эффект: продолжать праздник и обедать уже никому не захотелось. Взяв порцию льда, Суворин увёз Чехова в «Славянский базар», где снимал номер, но кровохарканье продолжалось и там. Тогда Чехов написал записку знакомому врачу Hиколаю Оболонскому: «Приезжайте, голубчик... Я заболел». Через два часа Оболонский приехал с двумя своими знакомыми, тоже врачами. Несмотря на все старания, остановить кровотечение удалось только под утро следующего дня. — Изрядно напуганный размахом внутренней стихии, ибо «в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве», к 25 марта Чехов дал себя уговорить наконец-то лечь в клинику на обследование и довериться своим коллегам (исцели себя сам, врáчу?..)
Подавляющее большинство людей: рождается, живёт и умирает
так и не приходя в сознание...[28]
— Юр.Ханон, «Мусорная Книга» ( 192 )
Чуть больше двух недель он провёл в клинике профессора Остроумова, на лекциях которого он, ещё студентом, сидел полтора десятка лет назад. Сохранилась личная история болезни, которую аккуратно вёл некий ординатор Максим Маслов, лечащий врач Чехова (в общих чертах знавший, с кем имеет дело). Особенно интересными для меня оказались начало (общий осмотр и анамнез), а затем и конец этого документа. «У пациента истощённый вид, тонкие кости, длинная, узкая и плоская грудь (окружность равна 90 сант.), вес немного более трёх с половиной пудов <62 килограмма> при росте 186 см.[комм. 12] <...> Испытывает огромную наклонность к зябкости, потливости и плохому сну. Количество красных кровяных телец уменьшено вдвое по сравнению со здоровым человеком. <...> Влажные и булькающие хрипы прослушиваются с обеих сторон — как над ключицами, так и под <ними>, а также слышны остро и громко над углом левой лопатки, над правой — глухота».
|
Разумеется, автоматический диагноз доктора Чехова не дал осечки, — как говорил один мой старый приятель.[20] Всё было в полном порядке: никакой чахоткой он не болел... и в помине. Правда, в его мокроте в изрядном количестве были обнаружены туберкулёзные палочки. Однако анализом можно было пренебречь, как фактом чисто фантазийной литературы: «...мокрота чиста и б-ной настаивает на выписке домой, для срочной работы на литературном поприще, но бациллы доктора Коха ещё присутствуют в мокроте в изрядном количестве. <...> В весе б-ной не увеличился ни на полфунта, но на 5% увеличилось количество гемоглобина и на 30.000 число красных кровяных телец. Вообще, б-ной окреп заметно. Диагноз подтвердился <чахотка>».
И снова мне приходится возвращаться к тому главному слову, которое (бес преувеличения) сделало сначала жизнь, а следом, как-нибудь — ещё литературу и смерть Антона Палыча, несомненного врача и фантазиста, божьей милостью. Кашель, опять кашель и снова кашель..., да-с, мои дорогие.[3] Только он один, о котором и можно здесь говорить. Тем более, что сам Антоша Чеханте в течение всей своей биографии был буквально одержим этим волшебным словом. Но делом — прежде всего. Тяжко принуждать себя искать и приводить бес...конечные токсические примеры (из его текстов), однако всё же сделаю это усiлие..., исключительно ради скудоумных законов жанра. — «Я жив и здрав. Кашель против прежнего стал сильнее, но думаю, что до чахотки ещё очень далеко».[30] «В Петербург я поехал бы с удовольствием, но... у меня прежестокий кашель, мало денег и нужно писать к празднику рассказы. На деньги можно наплевать, но с кашлем нужно быть осторожнее, а езда в вагоне у меня всегда делает кашель. Боюсь кровохарканья, которое всегда меня пугало». «Я не совсем здоров. У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье прозевал так же, как Вас...» «Я помаленьку кашляю. Если Ваш брат Жорж в Париже, то сообщите мне его адрес...» «Я кашляю, почёсываюсь от лихорадки, но в общем здоров». «Я кашляю, кашляю и кашляю. Но самочувствие прекрасное. Заграница удивительно бодрит». «Кашель у меня свирепый, уже 5-6 дней, но в общем здравие моё хорошее, грех пожаловаться». «А тут ещё погода дурная, нездоровится. Я всё ещё продолжаю кашлять». «У меня была инфлуэнца, болело горло, кашлял неистово». «Приехал сюда совершенно здоровым, а теперь опять кашляю и злюсь, и, говорят, пожелтел». «Я в Москве. Был здоров, даже очень, а теперь опять стал покашливать. <...> Хотел я поехать дня на три к Вам в Петербург, да остановил кашель». «Мне все эти дни нездоровилось. Напал кашель, да такой, какого у меня давно уже не было». «Я был нездоров немножко в Ялте. Погода здесь чудесная, летняя, я очарован, хотя и сильно кашляю». «Я жив и, кажется, здоров, хотя всё еще кашляю неистово». «Мой кашель отнимает у меня всякую энергию, я вяло думаю о будущем и пишу совсем без охоты». «Всю зиму я покашливал да изредка поплёвывал кровью, но особенно пожаловаться не на что». «Ну-с, в эти последние 4 дня я был нездоров, кашлял, тянуло всего, а теперь как будто ничего, только кашель остался. Вообще здесь я кашляю больше, чем на севере». «Здоровье моё лучше, но кашляю я неистово. Дождей нет, жарко». «Едва я приехал в Ялту, как барометр мой телесный стал падать, я стал чертовски кашлять и совершенно потерял аппетит. Было не до писанья и не до поездок». «Милый друг Вукол Михайлович, я приехал сюда в августе, чтобы работать, но здесь, как водится, заболел. Начался кашель, слабость, отбило от еды – и так почти целый месяц». «А я всё кашляю. Как приехал в Ялту, так и стал бултыхать — с мокротой и без оной. Дождей здесь нет, пыльно». «Всё дело в кашле, и если он не уймётся и вообще мне не станет легче, то пожалуй задержусь в Ялте, но всё-таки, вероятно, к первому октября я уже уеду». «У меня был старик Суворин, просидел у меня два дня. При нём я был нездоров, всё кашлял и ничего не ел. Теперь мне лучше, я и ем и кашляю мало». «Здоровье моё поправилось, я уже ем и кашляю гораздо меньше. Если так будет продолжаться, то около 10–15 октября я возьму свой посох и отправлюсь в Москву; там буду до кашля, т.е., вероятно, до конца ноября или начала декабря, потом поеду в Италию». «Я был нездоров, теперь выздоровел; сегодня, впрочем, опять что-то и покашливаю и полениваюсь». «Погода немножко попортилась, стало прохладно. Всю ночь кашляю». «У меня давно уже расстройство желудка и кашель. Кишечник как будто поправляется, но кашель по-прежнему... <...> Живу одиноко, сижу на диете, кашляю, иногда злюсь, читать надоело — вот моя жизнь». Пожалуй, после этого был бы прямой ляд продолжить с красной строки...
Спустя полгода Станиславский вспоминал, без лишних слов: «17 января <1904 года> премьера «Вишневого сада» и чествование Чехова Москвой, а он с трудом стоит на сцене, мертвеннобледный и кашляет»...[23] На сцене... И кашляет. Трудно сказать что-нибудь более наглядное. 15 июля Чехов закашлялся последний раз (в Германии) и, наконец, свершилось!.. — «врáчу исцелился», на сей раз — полностью, в полном соответствии со своим при...званием и авто’матическим диагнозом. Пожалуй, на этом результате можно было бы и завершить свою речь, и без того слишком затянувшуюся..., если бы в таком (типично чеховском) финале был хотя бы малейший оттенок смысла. — Но нет, конечно. Поскольку здесь (типично по-чеховски) не хватает — чего-то главного. Хотя бы какой-то мелочи. Ну например..., вот этой: параллельно с этой небольшой историей развивалась ещё одна, имевшая к ней прямое отношение (которого до сих пор никто не видел), как это широко принято. Разумеется...
|
7 ноября 1905 года из тюрьмы..., точнее говоря, из Трубецкого бастиона Петропавловской крепости под надзор полиции был выпущен (в соответствии с вынужденным указом Николая II об амнистии) некий преступник..., особо опасный. К тому дню ему исполнился уже 51 год (на семь больше, чем доктору Чехову), из которых не менее половины (четверть века) он провёл в заключении. Его имя — Николай Морозов. Народоволец, кое-какой писатель, поэт и теоретик террора, арестованный в 1881 году после цареубийства, он трижды избежал смерти, два из которых — буквально «чудом», как говорили знатоки вопроса (профессионалы, конечно). «Процесс двадцати» стал, по существу, личной местью Александра III за убийство биологического отца. О состоянии здоровья осуждённых ежемесячно докладывали царю. Он лично следил, чтобы условия содержания заключённых в Алексеевском равелине отличались пыточной жестокостью: сырость, холод, голод, заражение болезнями. Скудный паёк за два-три месяца гарантированно доводил арестантов до цинги (Морозов переболел трижды). Из пятнадцати осуждённых народовольцев, которые не были казнены, за два года подобных условий заключения, так или иначе, погибли десять. Наконец, за те самые два-три года, о которых писал врач Чехов, чахотка в тюремных условиях привела Николая Морозова (между прочим, осуждённого «на вечную каторгу») к предпоследнему состоянию, когда лёгкие были заполнены кровью и оставалось только закашляться, чтобы отправиться в мир иной.
Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь. А начавшийся туберкулёз я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в лёгких, а если уж было невтерпёж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться. Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни её отголоски.
Щёголев в архиве равелина нашёл доклады нашего доктора Вильмса царю о состоянии нашего здоровья. В одном из них обо мне было сказано: «Морозову осталось жить несколько дней», а через месяц он писал: «Морозов обманул смерть и медицинскую науку и начал выздоравливать». Оказалось потом, что туберкулёз лёгких у меня совсем зарубцевался, и теперь доктора, осматривая меня, с удивлением находят один огромный рубец в правом лёгком, от плеча до поясницы, и несколько меньших в левом лёгком, и это вместе с рядом научных идей — моё единственное наследство от Алексеевского равелина.[32]
— Николай Морозов, «Повести моей жизни» (В Алексеевском равелине, 1927)
Пожалуй, здесь можно бы и закончить эту маленькую двойную повесть под условным названием «исцели себя, врáчу». Поставив напоследок всего два акцента. Первый из них — ужé здесь, извольте откушать.
Начавшись и закончившись в одно и то же время (1881-1905), обе истории (жизни, болезни) фактически развивались параллельно и неподалёку друг от друга. Разумеется, Николай Морозов не был врачом (говоря узким словом) в отличие от Чехова, который всерьёз врачествовал — почти всю жизнь. Кроме того, Чехов имел все возможности для само...исцеления, а Морозов, приговорённый к «вечной каторге» — в пыточных условиях Петропавловской крепости и без всякой чахотки был поставлен на грань выживания. Сопоставление более чем красноречивое. И тем более красноречивый результат.[комм. 13] Прекрасный врач и такой же писатель Антон Палыч с завидным упорством продолжал кашлять... Как приговорённый. И чем ближе он подвигался к смерти, тем увлечённее становилось это его занятие. Напротив того, не прекрасный не врач, тоже писатель (и человек полной прямоты) Николай Морозов, единожды проявив волю (к жизни, в данном случае), прекратил кашлять и тем самым прервал инерцию болезни, «чудом» вывернувшись из-под её давления. Вот, без лишних слов, и вся мораль, которую можно бы высосать из этого пальца, не слишком-то толстого...
- — Если она, конечно, ещё кому-то требуется, после всего.
Архитекторы прячут свои ошибки под плющом,
хозяйки — под майонезом,
а врачи — под землёй.
— Бернард Шоу
Само собой, мало кому может быть доступен внутренний смысл этой басни про двух приговорённых.[33] Тем более, что я не дам себе труда объяснить его подробно. Ограничусь одним скупым замечанием (хотя и вполне структурным). Почти сквозь зубы... — Отрицая свою болезнь и продолжая упорно кашлять, доктор Чехов оказался ниже собственного субстрата (организма и его флоры). Фактически, подпав под инерцию болезни и исполняя всё, что велели ему «волшебные палочки Коха», он превратился в маленького тщедушного призрака своей физиологии. Собственно, в этом нет ровно ничего уникального. В точности так и ведёт себя подавляющее большинство людей: и не только в случае болезней. И не только в случае смертельной. А вообще: от рождения и до смерти.[комм. 14] — Напротив того, проявив громадную личную волю, не врач Николай Морозов сумел существенно подняться над собственным субстратом и, таким образом, преодолеть инерционное течение болезни, как всегда, навязываемое туберкулёзными бациллами своему носителю. Нет никаких оснований предполагать, что подобное достижение — единственное или уникальное. Скорее напротив. Но тем более нет оснований думать, будто исцеление Морозова говорит о его исключительных способностях. Вовсе нет. И вся его последующая жизнь, несомненно, стала тому ясным артефактом. И тем не менее, бесконечно более умный и талантливый писатель, да ещё и врач <имярек>, харкавший кровью в то же время и почти в том же месте, не смог добиться и малой доли такой дистанции от самого себя. Или хотя бы от своей пресловутой болезни...
И ограничилось ли одним тем твоё дело?..
1. но первым делом, не навреди, конечно, — казалось бы, вот ещё одна избитая палками истина, плоская как среднерусская равнина. На всякий случай, напомню, что именно так следовало бы поступать, исходя из <ещё одной> первой заповеди Гиппократа. Или так называемой клятвы врача, на худой конец. Кто умеет слышать — уже услышал. Потому что..., — тяжко произносить, — потому что всё уже сказано. Строкой выше. Страницей выше. Наконец, нá голову выше...
|
- ...и всё же, заставлю себя повторить. А затем ещё раз, как всегда.
(в том числе, и бессмысленное).
Итак, чтó.. есть.. вред..? — вот вопрос, который бы следовало уяснить в первую голову. И в самом деле, можно ли «не навредить», врáчу, если не знаешь, чтó.. есть.. вред.., а что — нет. При всей бессмысленности вопроса, ответ на него очень прост. Ведь мы имеем дело с предметом сугубо прикладным, житейским, в котором всегда есть двое: заказчик и исполнитель, покупатель и продавец, больной и врач. И верно, в большинстве случаев пациент приходит к господину доктору не за тем, чтобы тот ему навредил. А совсем наоборот. И оба знают это заранее. Здороваясь и глядя друг другу в глаза, они «вполне серьёзно» полагают (по умолчанию, конечно, по умолчанию!..), что один пришёл с очевидным желанием получить для себя некую пользу, избавление от недуга, а другой здесь находится за тем, чтобы (по возможности) удовлетворить это желание, такое простое и естественное для каждого смертного..., включая, между прочим, и самогó врача, вполне обычного и даже заурядного человека, далеко не бога, чёрт побери.
Таким образом, всё очень легко встаёт на свои места, пред...назначенные высшим промыслом. Значит..., ergo... (делаем мы заранее неверный вывод) «вред — есть всё, что не совпадает с намерениями пациента», каждый раз самыми лучшими, разумеется. — O, sancta simplicitas!..[34] Само собой, можно не морочить себе голову, разбирая тонкости и детали этого прелестного закона, начиная от «пользы вреда» и кончая несомненным «вредом пользы», а также тем обстоятельством, что в подавляющем большинстве случаев понятие пациента о пользе коренным образом не совпадает с таковым же у его постоянного визави, мсье эскулапа — в белом, синем или чорном халате или вовсе без оного. В конце концов, не только идеалы и система ценностей, но и банальные бытовые намерения противной стороны (в данном случае, врача) могут не только расходиться с запросами больного, но и находиться, мягко выражаясь, совершенно в иной плоскости: начиная содержимым кошелька и кончая элементарной «любознательностью» (не исключая даже научной..., хотя и в последнюю очередь). И здесь нет нужды далеко ходить за примерами. В прежние времена услуги медика (на свою голову) могли себе позволить только люди состоятельные или хотя бы имевшие чтó заплатить. Так было не веками — тысячелетиями.
|
И такое положение намертво впечаталось в плоть и мозг (костный) простых людей (как психическая установка!). Что такое жизнь рядом с болезнью? — захочешь жить, поправишься. А если нет, не взыщи: «бог дал, бог и взял...» Доктор здесь только свидетель, шут гороховый при царе. Как вспоминал тот же доктор-Чехов (сам себе врач и пациент разом): «Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: «Не поможет. С вешней водой уйду».[35] Но ведь где тонко, там и рвётся: это типичная палочка о двух концах. Причём, очень большого размера..., палка. И ещё спасибо скажешь, если «не поможет» (с вешней водой), — а если как «навредит»? — Список платёжеспособных пациентов, только за последнюю тысячу лет отправленных врачами по направлению к некрополю, вполне мог бы растянуться от Марса до Венеры, а затем обратно. Само собой, клановые историки и врачи стыдливо помалкивают о своих подвигах, но не нужно иметь семи пядей во рту, чтобы увидеть хотя бы вершину этой пирамиды, уходящей из преисподнего за облака. Чьи примеры нам известны доподлинно? Наполеон I, отравившийся мышьяком? (общепринятая врачебная методика тех времён) Моцарт, отравленный «по рецепту» препаратами ртути и свинца? Героически павший в схватке с врачами Бетховен? Гоголь, зверски убитый консилиумом докторов и священников? Некрасов, пропавший без вести после визита терапевта? Перечислять бесполезно. Загибать пальцы глупо. Потому что за каждым из знаменитых трупов — тысячи, сотни тысяч тех, кого мы сегодня справедливо не помним или не знаем. Просто люди, обыватели, мещане, дворяне, торговцы... С деньгами большими или небольшими. Отравленные, зарезанные или зашибленные «по враческим понятиям» своего времени и места действия. Или бездействия... В полном согласии с учебниками, теориями и инструкциями. — В конце концов, не с потолка же Тёмный Патрик свалился, когда сказал: «...отправьте его в лучшую медицинскую школу Ирландии». — Бедный человек из глубинки, тихий горец, ни разу не имевший дела с врачами (в качестве пациента), но даже он, несомненно, кое-что слышал... об этом (их) деле.
...Как говорила вдова человека, умершего после консилиума трёх лучших врачей Парижа:
« Но чтó же он мог сделать один, больной, против троих — здоровых?..[9]
— Альфонс Алле, «Короче говоря» ( 1880-е )
Впрочем, шутки коротки: ведь и преподобного Альфонса очень скоро постигла примерно та же участь (хотя доктора ему вполне хватило и одного, на «трёх лучших врачей Парижа» у него очевидно не достало бы денег). Не стану об Альфонсе..., это слишком длинно и не слишком смешно (после всего). Тем более, что подняв глаза выше (не к небу, нет..., только немного выше), мы увидим тот же пример сокрушительной силы. Сокрушивший сам себя. — Доктор Чехов. Который не только не помог (сам себе) и «не излечился», но и «навредил» (nil nocere!), мягко говоря. Загнав сам себя в гроб жутким враческим поведением..., начиная от неверного питания с таким же лечением, и кончая — банальным кашлем, пронизавшим всю его жизнь. Деструктивным кашлем, вреднее которого трудно придумать..., в анамнезе и течении подавляющего числа лёгочных заболеваний.[комм. 15] В течении трёх десятков лет доктор Чехов не исцелял себя и аккуратно вредил себе (как пациенту) целым веером известных ему способов.
- Хозяин — барин, ну и бог бы то с ним! — если бы не одна деталь. Мелочь, в сущности...
...на следующий день мы с нетерпением ожидали парохода, с которым должен был приехать А.П. Наконец мы его увидели. Он вышел последним из кают-компании, бледный и похудевший. А.П. сильно кашлял. У него были грустные, больные глаза, но он старался делать приветливую улыбку...[23]
— Константин Станиславский, «А.П.Чехов в художественном театре» ( воспоминания )
Читая массу текстов, оставшихся и посвящённых его жизни, трудно подсчитать, сколько вреда... он, этот типичный врач своего времени, нанёс окружающим. Всем. Начиная от своих пациентов и кончая массой незнакомых людей... Кашляя всюду и везде, плюя в бумажки и платки, подавая руку при встрече и осматривая больных «мужиков». Несомненный «культуртрегер», сам заражённый одним из своих пациентов, ушедшим с очередными «вешними водами», большую часть жизни он продолжал прекрасное дело своего бравого предшественника. Заботливо распространяя возбудителя заболевания и продолжая заражать всякого, кто только готов был от него заразиться.
- — Primum non nocere, не навреди, врáчу!..
Он начал медицинскую практику год назад и имел двух пациентов...
— или, пожалуй, трёх: да, трёх: я был на их похоронах.
— Марк Твен
Пожалуй, достаточно. Allez! И так слишком много слов, которые очень легко понять неверно. Или не понять вовсе. Нет, я вовсе не стараюсь возбудить недоверие или неприязнь к врачам. Всего лишь, показываю пальцем в то место, где они находятся от века. И где будут оставаться всегда. Каждый смертный отвечает за себя сам. За себя и за своё здоровье. Врачи — могут только помогать или мешать этому делу, важному для каждого. А потому я всё давным давно решил: за себя, про себя и для себя. Пять раз умиравший, дважды я был спасён медиками (оба раза хирургами и оба раза в детстве). Остальные три раза (позже) я едва не помер в обстоятельствах обратной силы, которые обычно скрываются за обтекаемым выражением «врачебная ошибка» (и даже доктор Войтенко умудрился загнать меня в больницу под капельницу грубейшим докторским ляпсусом — не посчитав за должное затем извиниться).[комм. 16] С тех пор — как отрезало (ещё один спасительный пасс рукой хирурга, не так ли?) — вот уже три десятка лет как я не знаюсь с медициной и её бравыми представителями. — Бедный человек, безусловно. Тёмный Патрик.
- — Тот самый, светлее которого трудно представить...
— Но сильнее всего..., после старой ирландской сказки, прочитанной в детстве, стало ощущение Главной потери, обрушившейся ранней весной 1915 года, во время войны. Потери непоправимой и окончательной. Как осиновый кол, вбитый в могилу вождя. — Раз и навсегда несостоявшаяся Мистерия. Ещё одна (не)детская сказка..., или Главное событие в истории этого человечества, внезапно пропавшее на взлёте..., исчезнувшее без следа — благодаря двум, трём..., наконец, целому десятку врачей, фактически убивших Александра Скрябина. Сначала бытовым невниманием и небрежением. Затем целой серией великолепных «врачебных ошибок». И наконец, обыкновенным клановым высокомерием, столь характерным для любого бес...сознательного представителя биологического рода «человек разумный»...[36]
- — Мне кажется, одного этого уже было бы в п о л н е достаточно,
нигде...,
и ни при каких обстоятельствах...
Ком’ ментарии
Ис’ точники
Лит’ература ( без врачья )
См. так’ же
— Все желающие сделать кое-какие добавки,
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|