Трубачи Александра Галича (Михаил Савояров)
( ещё одно маленькое разследование )
несущественное предисловие к существенной сказке
Едва ли не с раннего детства, вооружённый этим нестареющим тезисом ювенильного дядюшки Ювенала,[комм. 2] а также почти наизусть выучив, что «...из всех искусств для нас важнейшим является — кино...»,[4] начиная с 1970-х годов я практически полностью привёл свою жизнь в соответствие с этими тезисами: сколь хлебными, столь и искусственными. — И прежде всего, с подросткового возраста я избегал бывать в цирке и кино. Точнее говоря, происходило это крайне редко..., так что случаи «ревизионизма» можно было буквально пересчитать по пальцам. Пожалуй, «раз в год», не чаще (но чаще — реже) — это было бы самое точное определение для частоты моего прикосновения к «важнейшим зрелищам». Как следствие, едва ли не до сих пор я могу перечислить те фильмы, которые мне довелось видеть на экране советских кинотеатров — после 1979 года. Или 1980 (без разницы). Очень точное слово... Потому что разницы (и в самом деле) не было никакой. За редчайшими исключениями... Попросту — я их не видел. Равным образом, крайне редко прикасался я глазами и к тому прибору, который показывал кинофильмы дома, в углу комнаты.[комм. 3] Как результат, сегодня я с трудом могу объяснить: по какой причине мимо меня не прошла «премьера» этого занудного (двухсерийного) телефильма Эльдара Рязанова..., с таким же невразумительным и занудным названием: «О бедном гусаре замолвите слово...» Гусары, а также драгуны (вместе с кирасирами), меня ничуть не интересовали. Ни в детстве, ни позже... — Как правило, за этим словом следовала какая-то трижды жёваная советская карамель, не имевшая под собой (или за собой) ни интереса, ни правды. Ни малейшего... Ни малейшей...
— Во́т почему едва ли не наибольшей для меня загадкой во всей этой «истории с трубачами» остаётся вопрос: почему я вообще увидел этот фильм. Впервые он был показан по центральному телевидению 1 января 1981 года. В год смерти Брежнева.[комм. 4] — И сам фильм этот, тягучий и вязкий как гусарская резина — словно напоминал вождя в последние годы его жизни...
В конце концов, скажем просто и сухо: случайность, брат... Или на худой конец — интуиция. Чтобы не говорить — о чьей-то эксцентричной руке. Со смычком...
И сразу же я хочу сказать своё (не)большое (не)человеческое «спасибо» режиссёру фильма. С удивительной прозорливостью он (видимо, впечатлённый результатом) поставил эту вроде бы пустяковую и шуточную песенку в своей ленте дважды. — Как триумфальную арку... Или нет, лучше скажем: красную рамку (видимо, ту самую, в которой следовало бы себя держать). Словно бы для закрепления эффекта. Первый раз — в са́мом начале..., нечто вроде эпиграфа. А второй — в конце, уже на титрах — вместо радостного и яркого надгробия... То ли герою, то ли фильму, то ли самому себе. Это была чудесная выдумка, что «бедный гусар» начался — с приезда, а кончился отъездом. И всё это — под эксцентричнейших «трубачей» с голосом Андрея Миронова. «Та-ра-ра́-ра, па, па, па́»... очень содержательно. Особенно — для меня. Тогда. В 1981 году. — Находясь в исключительном окружении «Прометея» и Мистерии Скрябина... А ещё — красного смеха и других, ничуть не менее изысканных кошмаров Леонида Андреева... Оставаясь погружённым в подлинные глубины экспрессионизма и высоты собственной философии. — Да... Никакими гусарами тут и в помине не пахло, тем более — такими (не раз) жёваными и второсортными. Как ослиная жвачка. — Пожалуй, если бы я сразу же... в начале картины не услышал этот буквальный удар..., «песенку про трубачей», так и не стал бы дальше тратить время на вязкий рязановский пластилин третьей руки...[комм. 5]
— Нет, конечно, меня никто заранее не предупреждал, что в этом затрапезном фильме на столь почётных местах будет зиять зубодробительная заплатка савояровской песенки... — Как дырка в бублике. Настоящая или видоизменённая. Старая или новая. Или вовсе — никакой. Скажу даже более того: об этом попросту не могло быть и речи, поскольку предупредить было решительно некому. И не о чем. Так сказать, не было предмета разговора. — Этот юридический факт, так сказать, вскрылся (сам собой) в ходе просмотра фильма. Дважды (как я уже сказал). В начале и в конце. — Но мне (право слово) и первого раза хватило... (и, как видно, надолго). Во всяком случае, чтобы провернуть эту бочку с тягучей и тягостной жижей — до финальных кадров. Когда мне открылось — пожалуй, самое (не)интересное...
И здесь мне (каюсь, грешен, опять грешен) опять придётся сделать маленькое лирическое от(ст)упление. Шаг вперёд, два назад, — как и полагается в лучших домах Лондона... Именно так я и увидел..., всей кожей и поверхностью тела — окончание этого длинного, унылого и бесконечно натянутого фильма... В особенности, его финал, когда снова выстрелила песенка про трубачей. И во второй раз я принял к сведению совершенно по-савояровски эксцентричное подскакивание Андрея Миронова «по селу бегут мальчишки...», поглядел на понурые спины бутафорских гусар, закрывающиеся (как положено) ворота города, какие-то нелепые (в духе дурного мультфильма) фигурки рисованных детей, а затем, как положено, надписи: «ре’жиссёр Рязанов, ко’позитор Петров, оп’ератор...», и наконец — всё, тишина. Почти церковное «аминь»... И вслед за ним какое-то вязкое разочарование — пополам с пустотой: «что же они тут устроили, болваны»... — Нет, дело было вовсе не в том, что среди титров я не увидел фамилии Савоярова. Вроде бы как и увидеть я её не ждал, да и не знал я тогда вовсе, что такое «титры»... и вообще: зачем они мне нужны. И всё же..., ещё не зная толком ничего: ни истории создания фильма, ни пути, которым савояровские трубачи попали в переплёт, посетило меня ощущение ещё одной грязи, маленькой грязи, с которой мне пришлось неожиданно столкнуться 1 января 1981 года, а затем — мало помалу, разматывать и отмывать её в течение следующих десяти, двадцати, тридцати — и так далее — лет.[7]
Но нет, разумеется, мне было (и очень даже было) — че́м заняться в этой жизни, кроме разматывания чужого мелкого небрежения. Очень мелкого. Почти бытового..., до такой степени это было похоже на их жизнь: что они делают друг с другом всякий день (не говоря уже о ночи). И всё же, я не мог оставить этого дела просто так, потому что оно — с первых минут своего существования стало для меня «делом чести». Как внука короля, если угодно...
Тем более, что история с отъезжающими трубачами очень скоро получила достаточно типическое (для эпохи застоя) продолжение..., как это и полагается для всякой двухсерийной э’попе’и. По правде говоря, даже совестно об этом рассказывать. Как будто это имеет какое-то значение, после всего. И тем не менее, считаю себя должным выстрадать до конца эту не раз жёваную историю..., из последних десяти лет советской власти.
...К слову сказать, сам фильм куда-то пропал..., и надолго..., кажется лет на пять-шесть. Его больше не показывали, ни по телевидению, ни в кинотеатрах (впрочем, о нём я совсем не скучал, да и не не вспоминал... почти).[комм. 6] Но вот музыка из него (петровская, вестимо), как оказалось, очень даже неплохо выстрелила. Пожалуй, даже лучше, чем «служебный роман» и прочие публичные успехи тех лет. Почти сразу несколько «гусарских» мелодий вошли в обойму самых репертуарных шлягеров «советского театра и кино». Парочку слёзно-сентиментальных романсов и, особенно, песенку про трубачей (в первую очередь благодаря зубодробительному мироновскому исполнению) стали изрядно «крутить» по радио, на телевидении — и чем дальше, тем гуще. Дальше — больше. В конце концов, Петров же был бессменной шишкой (в ленинградском союзе композиторов, чтобы не употреблять слишком резких выражений). Не в последнюю очередь благодаря этой административно-хозяйственной удаче его вообще охотно и много исполняли. Тем более, когда речь шла об очевидных успехах. На яркую «шуточную» песенку (а в петровско-рязановской редакции она стала именно такой, совершенно потеряв савояровский заряд деструктивной эксцентрики) в массовом порядке стали клевать артисты советской эстрады из первой обоймы «разрешённых и одобренных». Превратившись едва ли не в затычку, трубачи сгодились и на «день милиции», и для пожарников и на восьмое марта. В конце концов, это было не слишком-то красиво..., на общем-то фоне.
Дальше-больше... Виниловый диск с наиболее удачными кино’песенками Андрея Петрова утверждал (уже во вполне (не)печатной форме), что автором музыки «Песенки про трубачей» является весь народ (даром что не советский)... Примерно то же было сказано и в разных сборниках нот, выходивших в 1980-е годы, на закате советской власти и после...[9] Не могу сказать, что я следил за этим предметом, или, тем более, коллекционировал (арте)факты нарастающей подлости, — но время от времени (как чёртик из табакерки), эти народные слова выскакивали пред лицо — и принимались кривляться. — Ничуть не хуже самого́ короля, вестимо. — Тут уж и поневоле... начнёшь обращать внимание, даже если — своих дел невпроворот, и задачи поставлены — громадные...[комм. 8] — Не чета каким-нибудь бытовым телефильмам или шуточным песенкам про деревенские адюльтеры (пускай даже и в мундире). Вот такие задачи, значить...
Вот так, значит, и получилось, что едва пре(д)ставилась такая возможность (а это случилось, увы, уже после смерти Андрея Миронова), как я переговорил «по душам» — задав пару не’тонких вопросов — сначала с режиссёром (и автором «народного» текста), а затем и с композитором.[7] Повторять эту историю в сотый раз не стану. Главное, что воз и доныне оставался бы на том же месте..., и народ продолжать бы творить и побеждать, — невзирая на все обещания (и необещания) его заботливых рязанско-петровских опекунов...
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
Но прежде всего, пока не было предмета разговора..., так сказать, основной улики. Свидетели (в один голос) уверенно врали (как им и полагается по сюжету), но тем дело и ограничивалось. А потому..., при моей детской & пожизненной любви к Галичу в первую очередь предстояло как минимум — отыскать его песенку... про тех же трубачей. — Ясное дело, речь шла о том же тексте, и это были очевидно они, те же самые савояровские трубачи. Но с другой стороны..., уравнение было с тремя неизвестными... По словам свидетелей и очевидцев оставалось не вполне понятно: что именно пел (в 1960-е годы) товарищ Галич? — То ли это были (в полном виде) опубликованные дореволюционной «Эвтерпой» куплеты (скорее всего, в издании 1915 года),[14] то ли Галич сократил их (как это произошло с бедными гусарами)..., то ли вовсе импровизировал на заданную тему — со своей мелодией. Пожалуй, только одно было известно наверняка и обнадёживало по-настоящему: время и место (Мосва 1960-е). А значит, Галич наверняка исполнял не тех, навязших вдоль и поперёк среднего уха «советско-петровских» трубачей. Ясен пень: эта песенка (почти голливудская) вместе с фильмом (почти китайским) появилась спустя три года после парижской гибели Александра Гинзбурга. Стало быть, петь «с мироновского голоса» (даже при всём своём нежно-отеческом расположении) он — не мог. И здесь, пожалуй, заключался основной интерес продолжения многосерийной истории с гусарской «трубочисткой».
- — Так что́ же пел Галич?.., — если в самом деле «любил и часто исполнял эти куплеты»... про трубачей.
Понятное дело, нечего было и надеяться отыскать ноты (или хотя бы что-то слегка их напоминающее). Почти всё «сочинённое» (вернее сказать, приведённое в исполнение) Галичем — носило характер «удержанной импровизации», — чаще всего он пел по памяти... Стихи, пожалуй, ещё как-то оставались на бумаге (да и то, далеко не всегда), а какие-то музыкальные зёрна либо отсутствовали вовсе, либо пребывали в виде маленьких эмбрионов для напоминания, сделанных автором втуне, — для самого себя. Вместо «будильника», если вдруг что-то сотрётся или пропадёт... Значит, оставалось одно: магнитофонные записи концертов или домашних вечеров. Как правило, всё гинзбурговское наследие и сохранилось в таком виде. Его можно послушать или переписать, но нельзя — просмотреть. И здесь скрывается фатальное отличие всего сделанного Александром Галичем, скажем, от Михаила Савоярова, у которого, напротив, остались только письменные артефакты: ноты и сухие сборники текстов. — Время и место в данном случае (как очень часто бывает) решили — всё. Причём, далеко не лучшим образом. Говоря без обиняков: «мы его потеряли» — да ещё и чисто по технической причине... Словно бы по испытанной (веками) формуле Эрика Сати, Савояров тоже «...пришёл в этот мир слишком молодым во времена слишком старые...»[15] Если при жизни Александра Галича бобинные магнитофоны (хотя и допотопные) уже встречались в некоторых московских домах..., и позволяли — пусть кое-как, но сохранить живой голос поэта и барда, — то во времена Первой мировой войны (или даже гражданской, ещё чего доброго) о подобных чудесах можно было только сочинять куплеты... фантастические. — Ну..., или романтические (на худой конец).
|
- — Как видно, не всякий король властен над своей эксцентрикой...
— И я (далеко..., очень далеко) не просто так провожу здесь прямую параллель между Савояровым и Галичем...[17] Два эксцентрика, два трагических клоуна, два (острых) хара́ктерных артиста, пускай даже и очень разных — по своей сердцевине и поверхности... И тем не менее, одной школы, одного нерва, одной группы крови... Собственно, одним словом «эксцентрика» — полностью исчерпывается их связь, глубоко родственная и крайне отдалённая. Двух обособленных людей, ярких индивидуалистов с обострённым отношением к миру и заведомо готовых сражаться с ним (или против него) в одиночку. Даже ценой вытеснения себя ad marginem, в сторону от основного (господствующего или подавляющего) течения... — Если говорить по существу, главную начинку творчества и жизни того и другого составляла — интонация. До предела личная, резко характе́рная: точная и жёсткая. Именно благодаря ей, интонации — предельно выразительной и объёмной — Галич узнаётся с первых слов или нот — в любой записи, пускай даже самой шипящей и затёртой. И именно благодаря ей, интонации — мы сегодня практически ничего не знаем о Савоярове. Два очень живых артиста..., живых — во всех смыслах этого слова. Однако только один из них оставил после себя непосредственные свидетельства своей «живой жизни», а другой — унёс их вместе с самим собой..., сначала замолчав (в конце 1920-х годов), а затем и вовсе прикрыв за собой дверь (4 августа 1941 года).[18]
- — И ни одной записи. И ни одного уцелевшего отрывка..., чтобы увидеть, услышать, узнать.
- Видеть, слышать, знать...
- — И ни одной записи. И ни одного уцелевшего отрывка..., чтобы увидеть, услышать, узнать.
Собственно, это и составило главную задачу..., на первое время. Если уж не удалось (в несвоё время и на своём месте) услышать «чёртовых трубачиков» (все сто срамных куплетов в исполнении Михаила Савоярова), то хотя бы галичевских «мальчишек» теперь непременно следовало вычислить и представить пред очи. В любом случае, авторская версия такого поэта и артиста как Александр Галич — того стоила. И если в связке Рязанов-Петров-Миронов — почти всю погоду для местных «трубачей» сделал, конечно же, последний (эксцентрик, но только артист), то здесь (два автора) a parte могли иметь диалог, более чем ценный. — Савояров и Гинзбург.
- Неплохо для начала...
Однако при всей известности и даже легендарности Александра Галича поиски оказались не слишком-то простыми. Поначалу не было ничего, кроме искренних и восторженных рассказов очевидцев. Затем — хотя и с большим трудом, но всё же удалось отрыть — упоминание этой песенки в почти антикварном по своему возрасту подарочном наборе «Весь Галич» (выпущенном в 2003 году по случаю 85-летия со дня рождения «юбиляра»).[19] На предпоследнем (№15) диске этого фундаментального кирпича одним из последних треков (№22) обозначилось некое «По селу бегут мальчишки...» — само собой, без каких-либо дополнительных указаний, уточнений или дополнений. И не только Савояров там не упоминался, но даже и названия песенка не имела..., никакого. Пускай даже самого скромного (к примеру, «Трубачи» или «Песенка про трубачей», как уже все привыкли). Кстати сказать, последнее обстоятельство довольно сильно затруднило поиск, в итоге превратившийся в классическое «найди то, не знаю что». — И всё же, первая строчка песни Галича не оставляла ни малейших сомнений. Спутать или повторить такое было — мудрено.[комм. 12] Теперь дело оставалось за малым: привести этот трек в исполнение..., при том, что покупать «всего Галича на 16 компакт-дисках» было уже поздно. И этот поезд — тоже — ушёл..., хотя и не так далеко, как все предыдущие.
|
В конце концов, пришлось отодвинуть в сторону все свои «главные» дела, чтобы всерьёз отыскать залежалый клад — ровно полувековой давности. И только тогда, как и полагается в таких случаях, дело, наконец, выгорело, — а приснопамятная труба сыграла в свой любимый ящик.[комм. 13] Ржавая пружина сработала, крышка резко подскочила и отлетела в сторону, качаясь на ржавых петлях, и как в сказке..., раздался голос Галича. Удивительное дело!.., — в это нельзя было поверить, только пожимать плечами и качать головой. Но кроме шуток, это был он, его голос!..., неподражаемо-неподражаемый. Спутать было решительно невозможно. Доподлинно, это был он, голос того самого Галича, трагического клоуна и безнадёжного протестанта, которого я знал и любил с детства, а интонация которого раз и навсегда связалась у меня с высшей струной «против» тупой и заскорузлой машины государства. Любого. Вчерашнего, сегодняшнего, завтрашнего. — Будь это брежневский «развитой», шираковский «плесневелый» или путинский «недоразвитый». И против него, них, всех и каждого — один голос: слабый и всеобщий.
- Сильный и тихий. Александр Галич.
Собственно, здесь-то и ждало меня ещё одно изумление. Потому что такого Галича я прежде не слыхал. Ни разу... — Пресловутые «очевидцы» не соврали. Разлитое & затем размазанное ровным слоем по всей фонограмме неименованных «трубачей», плескалось какое-то удивительное состояние наслаждения и свободы. Или вместе: наслаждение свободой. По всему было видно невооружённым глазом: да, чистая правда. Александр Галич и в самом деле «очень любил и часто исполнял эту песню». Причём, любил до такой степени, что (не скрывая и не скрываясь) — открыто наслаждался, играл и отдыхал на этих словах и между слов, на строках и между строк... Ни капли боли в голосе (такой узнаваемой, такой отдельной, такой неотделимой). Ни крошки надрыва... Словно бы этот Галич — внезапно — оказался не здесь, а где-то там, далеко, в своём мире, где ему было глубоко комфортно и приятно находиться. Где не было зоны, часовых, высоких заборов, чиновных задниц или «вышки»... Импровизируя до небес и поднимая всё выше градус какой-то странной радости, он парил... И даже сразу не понять было: откуда эта радость, из какого места и от чего она... Может быть, от какого-то скрытого диалога.[17] Или собственного отсутствия в настоящем времени и месте. — Прощайте, свиньи, ибо я свободен... Или не так... — Может быть, просто минутный отдых между напряжением и болью. Не вижу смысла гадать о том, что и так ясно. Как божий день — с трубачами вместо всего остального. Привычного. Давящего. Пустого... — Оставим.
- — Главное, что в точности отсюда, из этого места произрастал тот самый «анамнез»..., с которого и следовало бы — начинать эту главу.
|
- — (или заканчивать..., как и всё на свете)...
К сожалению, запись эта — в моих руках — оказалась только одна (возможно, пока).[комм. 14] Несмотря на то, что по ней видно и понятно со всей очевидностью: Галич исполнял эту песенку не раз, и даже не десять, так что все её повороты, развороты, перевороты и перепетии были известны не только ему одному, но и многим из тех, кто её слушал. По фонограмме слышно, как начиная с третьего (кульминационного) куплета, словно бы заразившись крайней степенью радости и свободы, ему начинают подхохатывать, подпевать, подвывать и даже подскуливать «из зала». Случай редчайший для Галича. Очень редко когда в его тон напряжённой струны решались вторгаться..., добавлять или нарушать цельный монолог авторской интонации. А здесь — пожалуйте! Целая группа поддержки, подпевки и подтанцовки — едва ли не «клака на галёрке». Не зная наверняка, где именно была записана «песенка про трубачей», я не рискну утверждать наверное, но мне кажется, кое-какие фамилии из этого домашнего кордебалета — я мог бы назвать.[7] Или хотя бы намекнуть..., слегка понизив голос.
- Впрочем, это — ниже. Причём, гораздо ниже, как, впрочем, и всегда в подобных случаях...
В конечном счёте, во время исполнения «трубачей» царила совершенно гусарская атмосфера..., — правда, сразу оговорюсь: напоминающая скорее лермонтовских срамных кадетов, чем обыкновенное «сопливо-бутафорское» представление мещан (или советских мещан) об этом «предмете», слегка устаревшем. Несмотря на полное отсутствие трафаретных гусарских атрибутов или интонаций (об которые, кстати сказать, в полной мере споткнулись рязановско-петровские «бедняжки»), Галич устроил в этой маленькой миниатюре настоящую «казарму» или даже «пикник». И снова главным пособником в этом деле стала Она..., невероятная и необыкновенная — Свобода. Почти залихватская, как в атаке, «с пушками наголо и с лошадью наперевес». И очень многое в этой свободе было наперекор, назло. Словно бы вредничая и показывая язык. Всему и всем. Закрывающемуся железному занавесу. Брежневским заморозкам. Очередному торжеству службистов и чёрной сотни. Хотя..., какая там сотня? — разве только если сотня миллионов... И вдруг, посреди всей этой благости — вóт вам, получите, — и лети всё в трубу!.., вместе с трубачами. Опять я весел, пьян, свободен...[комм. 15] — Причём, до крайности свободен (или пьян) разом. До последней границы. А потому, скажем — даже не свободен, а волен. И не просто волен, а во всём. Решительно. Сам себе хозяин. Начиная от тотальной импровизации и кончая полным отрывом.
Словно преодолев силу тяжести (или её же тяготения), Галич — с пол’оборота царит, правит, казнит или милует... Прямо на месте он решает: какое слово за каким, где у него «дерёвня», а где внезапно «город», куда загоняют трубачи и с каким звуком это происходит. И снова здесь я не могу не увидеть «невидимую руку» короля эксцентрики и не услышать его «неслышимый голос» (чтобы не сказать: глас). — Разумеется, не лично, не напрямую (хотя, почему бы и нет? — когда Савояров погиб, «старинному» москвичу Галичу стукнул уже ... почти ... двадцать один годочек. — Общая среда. Одни знакомые)... Впрочем, утверждать не стану. Ничего (не стану), кроме одного, пожалуй. Галич поёт своих «трубачей» так, словно бы учился у Савоярова..., и тысячу раз слышал его главные слова, его основной метод, почти приказ, его универсальный ответ на почти все вопросы «учеников», студентов и прочих начинающих... «Импровизируй, к чёрту». — Что делать, если забыл текст?.. — Что делать, если публика чугунная?.. — Что делать, если аккомпаниатор промахнулся?.. — Что делать, если администратор пьян?.. — Ну, и какие ещё здесь могут быть вопросы? Ясно же сказано: «импровизируй, к чёрту, чтоб им тошно было». Это — если приличным языком. А чаще: «куролесь! галди! неси! корчись! выделывайся!» Впрочем, и это — тоже... при’личным (хотя и не при’лизанным) языком.
— Именно это слово, слова, словечки — словно бы и слышатся в «трубачах» Савоярова-Галича, здесь они просвечивают, на’низывают и про’низывают всё. — Буквально всё насквозь. Как приказ. Как высшая правда полнейшей свободы и наплевательства... Сквозь сплошную рвоту и понос человеческой жизни, о которой и сказать-то язык не поворачивается..., обычным словом. — Возможно это протест. Непрямой... Или действие... прямое. Или скрытый диалог — продираясь через вязкую материю времени. Сквозь. И насквозь... — Во́т из чего (я сказал) состоит материя этих якобы «шуточных трубачей». От одного автора — к другому. От одного короля — к другому. Изо рта в рот. Из рук в руки. Нога в ногу... — Словно бы один из них, лишённый голоса, пытается..., спешит прорваться через другого, которому пока ещё не заткнули рот. Который пока ещё «здесь»... Который пока ещё жив..., слишком жив, чтобы молчать. Или говорить как все.
- — Нет, не только через Галича так прорывался савояровский голос, глас, глаз..., и даже перст указующий.
- Импровизируй, к чёрту..., чтоб их рвало как кроликов! — куролесь! галди! неси! выделывайся!..
- Ставь их так, чтобы всё было видать, как на ладони!.. — главным местом кверху.
- Импровизируй, к чёрту..., чтоб их рвало как кроликов! — куролесь! галди! неси! выделывайся!..
- — Нет, не только через Галича так прорывался савояровский голос, глас, глаз..., и даже перст указующий.
|
А потому повторим ещё раз, чуть ниже тоном. — Нет, не только через одного Галича. Примерно тот же голос можно слышать и в манере исполнения Андрея Миронова, и в некоторых менакеровских репризах, и в редких райкинских (вместе с сыночком его) прорывах. И всё же — это не один ряд. Далеко — не один. Потому что про Галича нельзя не сказать отдельно. Он, единственный из всех перечисленных — нет, не актёр..., или не только актёр. Прежде всего, он — артист. — Поэт. Певец. И даже..., чем чёрт не шутит, — гражданин. Клоун-самоубийца. И протестант — почти не’красовского характера.
- Короче говоря, фигура того же масштаба, что и его первоисточник, визави, Михаил Савояров.
- Ещё один король ... ещё одной эксцентрики.
- Ещё один король ... ещё одной эксцентрики.
- Короче говоря, фигура того же масштаба, что и его первоисточник, визави, Михаил Савояров.
после всего.
2. А н а л и з
( ещё одна маленькая баночка )
Р азумеется, даже не будучи доблестным врачом, после такого тяжёлого анамнеза — сам собой напрашивается и анализ.[комм. 16] Потому что сразу после прочтения подобного вс’тупления (просто-таки дым до небес, а не вс’тупление), неизбежным образом возникает вопрос. — И не один вопрос. Следом за одним — также — возникает и второй, а также ещё несколько третьих и шестых... Вопросов.
- — И в самом деле, как это случилось?...
- — Или: из чего сделано это сочинение?...
- — И в самом деле, как это случилось?...
Прервав этот список внутреннего диалога, сразу отвечу — на последний (не вопрос). Прежде всего потому, что ответить на него можно: легко и односложно. — Потому что категорически и полностью: «ни из чего» оно не сделано. Потому что это, паче чаяния — не сочинение. Совсем не сочинение. Сейчас поясню... Вернее сказать: повторю уже сказанное, только совсем простыми словами. Как маленькое животное... — Словно бы следуя категорическому императиву..., или приказу фельдфебеля — приказу, прозвучавшему четверть века назад, «импровизируй, к чёрту!»..., Галич создаёт свободную импровизацию. Или импровизацию свободы. — К его «песенке о трубачах без названия» применить слово «сочинение» значительно сложнее, чем даже к предельно разболтанным и полупьяным «срамным трубачикам» Михаила Савоярова.[7] Всё же, там, в первоисточнике — была какая-никакая фиксированная часть. Во-первых, текст — добрая сотня куплетов (с лишним), из которых автор выбирал — по случаю, по публике, по настроению, по времени, по памяти... От тех оскоплённых «двенадцати» (не путать с одноимённой поэмой Блока) огрызков, которые вошли в (почти) дозволенное цензурой издание стерильной «Эвтерпы»... — до восьми десятков отборно-срамных и рвотно-обсценных куплетов, которые он позволял себе, будучи «в ударе»..., или «в своём репертуаре», — как он любил это называть. Мягко выражаясь. Пожалуй, даже дедушка-Шумахер (незабываемый «дедапета») мог бы позавидовать такому действенному действу. К тому же добавить: всё-таки записанную музыку (аккомпанемент и «мелодию»)... Пускай в резко упрощённом виде, пускай типично «минималистическая», повторяющаяся в своём примитиве почти сотню раз, пускай с неограниченной звукоподражательной импровизацией в каждом «припеве», пускай со всеми оговорками, но всё же это была «музыкальная пьеса». Записанная на бумаге. И даже изданная..., в своё время.[комм. 17]
- «Je suis venu au monse très jeune dans un monde très vieux», — если кто ещё помнит...
|
Совсем не тот коленкор — у Галича. Его трубачи (без названия) имели принципиально другое назначение... — Свобода, игра, отдых... Собственно, это и была: свобода, игра, отдых (чтобы не говорить: «отдохновение»). И ещё: бегство отсюда, из постылого репрессивного «совдепа» — в другое время и место. Совсем в другое. Именно по этой причине о галичевских трубачах (без названия) нельзя говорить как о «сочинении» или «деле». В полном смысле слова — это было живое исполнение, в котором не было почти никакой материи. Ни записанного на бумаге текста, ни нот, ни фактуры... — Пожалуй, кроме нескольких нот запева, возникшая в какой-то момент моментальная импровизация, которая (раз возникнув) — запомнилась и удержалась. Дальше — следовало всё как (во врачебном & враческом) рецепте: свобода, игра, отдых... И даже звукоподражательный «припев» — не имел своего фиксированного мотива. Только голая (во всех смыслах) импровизация. Сделанная в точности — по нему, по знаменитому императиву Савоярова, вероятно, появившемуся слишком рано в слишком старые времена: «куролесь! галди! корчись! неси! выделывайся!..»
- — Какая уж тут, к чёрту, «цензура»!..
И ещё одно непременное слово возникает само собой — слушая свободную и живую (да не просто живую, а живую-живую!) игру Галича. Это память, конечно. — Потому что едва ли не половина всей импровизации (удержанная половина) была замешана — на ней, на родимой. А в результате что? — видимая свобода игры отдыха возникала исключительно на почве памяти. Играющей, свободной, отдыхающей, — из сердцевины которой всплывала то одна строка, то другая... То своя, то чужая... То рифма, то её пикантное отсутствие... И всё это только придавало ощущения свободы, блуждания или игры. И ещё — диалога..., с одним неизвестным. Или не с одним — совсем как в уравнении. И прежде всего это становится видно, едва только попытаться «снять» с плёнки хотя бы один только текст этой игры в свободную импровизацию. Разумеется, перенесённая на бумагу, она (точно так же как савояровские куплеты) тотчас потеряет почти всё своё обаяние интонации и «живой жизни». — Но с другой стороны, позволит достаточно точно и наглядно (как и полагается во всяком уважающем себя а-на-ли-зе) оценить игру в память (или её отсутствие).
|
- — Или, в конце концов, даже обои вместе...
И ещё одно предварение. — Пока не началось..., считаю необходимым пред’упредить заранее — и ещё кое о чём (в конце концов, необходимо закрыть все занавески и тщательно вымыть руки — перед тем как в последний раз раз’ложить пациента на анатомическом столе)...
Не имея точных сведений, что Александр Галич был знако́м с расширенным (не говоря уже о полном) вариантом савояровских «трубачей», я вынужден (ниже) исходить из того непременного факта, что он знал только (оскоплённый) печатный вариант издательства «Эвтерпа» (причём, не по издательскому экземпляру, а в копии, точнее сказать, в «списке»). — К тому же, некоторые косвенные детали позволяют сделать однозначный вывод, что этот вариант текста был ещё и дополнительно сокращён — причём, не самим Галичем (а тем или теми, кто постарался до него — и стал, по существу, основной причиной & приводным ремнём всей этой истории). [комм. 18]
Сразу обращаю внимание (не)п(р)освящённой публики, что основной и конкретный (технический и психологический) комментарий к тексту (одного из вариантов) галичевских трубачей содержится — там, внутри самого́ этого текста. А потому я позволю себе здесь, на полях этого стихотворения оставить только некоторые пометки, — нечто вроде птичьей грамоты (или «грачиных» следов).
И в первую очередь, даже первый поверхностный анализ анамнеза позволяет сделать кое-какие выводы. Тоже поверхностные и первые. Разумеется, не пытаясь «алгеброй гармонию поверить...», но хотя бы положив её плашмя на бутерброд, обильно смазанный доморощенной психологией... — И в первую голову, больше всего добавляет к «трубачам» — простейшее знание первоисточника. Того первоисточника, который очевидно знал сам Александр Галич, — и которого очевидно не знали все те, кто считали эту песенку его исключительным авторством, попросту принимая его «импровизацию» на заданную тему — за первоисточник.[12] Или отчаянную игру в свободу — за некий текст, заранее сочинённый и фиксированный (то ли в памяти, то ли на бумаге). Однако ничего этого не было и в помине; и главный артефакт этому — всего одна запись домашнего исполнения песенки, на первый взгляд шуточной и пустяковой, под поверхностью которой скрывается ещё два отдельных мира. Расположенных слоями и промазанных каким-то странным соусом...
- В точности таким образом, как надлежит всякому высокому искусству.
Так вóт, значит, я сказал: знание первоисточника. Оно значительно усложняет общую картину, но облегчает понимание (сложности) внутреннего диалога, происходящего прямо у нас на глазах. Слушая исполнение Галича и одновременно скользя внутренним глазом по тексту, нельзя не заметить постоянного биения (или аберрации) памяти (происходящего в столкновении сознательного, подсознательного и бессознательного). Легко, играючи, отчаянно и с трудом — Галич вспоминает отдельные строки из давно знакомой песенки — и вспомнив, (каждый раз) — тут же восполняет от себя недостающие элементы (чем придётся). Понятное дело, при том богатстве и неослабном напряжении внутренней жизни, почти все восполнения оказываются не только органичными, но и яркими. Но с другой стороны, все перепитии сюжета, отдельных фраз и (главное!) припевов, не дают избавиться от удивительно точного по своей очевидности впечатления, что кроме отчаянного веселья и отрывающейся свободы здесь есть ещё и некое рассеянное «навеселе».[комм. 19] Маленькое домашнее состояние (в среде окружения исключительных друзей), дающее особую лёгкость перескокам сознания, памяти, шатким ошибкам и возвращениям, ассоциациям и фантазиям.
- Напряжение, усталость, возбуждение — и небольшая порция напитка. Одна..., а затем — ещё одна.
- Непосредственно перед «трубачами»..., без имени и без названия. И вот, уже «...по селу бегут мальчишки»...
- Напряжение, усталость, возбуждение — и небольшая порция напитка. Одна..., а затем — ещё одна.
Но здесь, оставив градус этой темы слегка недотянутым до верхней планки (и в качестве компенсации отослав всех по давно известному направлению),[22] я перейду прямиком — в тот густой пустой лес, который условным образом можно было бы назвать «музыкальной частью». — Потому что внутри неё находится ничуть не меньше секретов и примерно столько же слоёв внутреннего диалога (скрытого и явного). — Равно как и наоборот...
|
К сожалению, я не могу и не хочу представить почтенной публике для сравнения — исходный вариант трубачей. Причины этого просты до банальности и банальны до опрощения. Частично я уже толковал о них..., выше. И достаточно подробно. — Первая и главная состоит в том, что «исходный вариант» трубачей как вещь, его «три источника и три составных части» — попросту не существуют. Король — умер..., причём, сделал это слишком давно: за четверть века до моего рождения. Записей его исполнения (будь то полного или краткого, оскоплённого или пышноцветущего) не сохранилось. Тот жалкий нормативный артефакт, который представляют собой изданные ноты — о нём я уже сказал. Повторять ещё раз не имеет смысла.[14] Единственный диск «в савояровском репертуаре», который я записал в марте 2006 года — раз и навсегда остаётся внутренним артефактом, непригодным и запрещённым для внешнего употребления.[23] Причина подобного положения — практически в точности та же, что и в случае большинства бумажных изданий. — Савояров попросту не может быть воспроизведён по нотам, кроме как в виде упомянутого выше — чучела или гербария (преимущественно липовых пород дерева). А потому все подобные попытки (полагаю, теперь уже навсегда) обречены на полный и жестокий провал: как в экстерьере, так и в интерьере.[комм. 20] Таким образом, есть запись Галича, но нет записи Савоярова. — Только жалкие нотки.
- — Зная только один вариант «Трубачей» из сравниваемых двух, не так-то просто представить себе их действительное соотношение. Вот почему краткий анализ музыкальной части пройдёт практически идеально «всухую», и всему сказанному (мною) придётся попросту — верить.[7]
Пожалуй, это будет первое и последнее, что можно сказать о «трубачах» Галича, пользуясь древнейшим методом сравнительного анализа... — Не раз и не два, он слышал савояровский первоисточник. Разумеется, не из своих уст. Но зато — своими ушами. — Весь его вариант (каким бы свободным и отвязанным он ни был) сверху донизу сформирован слуховым опытом. Это сквозит буквально изо всех дыр и прозрачно заметно по всему: и в деталях, и в целом. Как слова, так и музыку (свою музыку) он очевидным образом подбирал на слух и по памяти. Вероятно, он всё-таки держал в руках савояровские нотки (или по крайней мере их список), но разглядывал их не слишком-то внимательно, поскольку не ставил цели их «изучить» или, тем более, запомнить. — Вне всяких сомнений, текст и припев эксцентричной «трубадурской выходки» его не просто зацепили, но даже более того: он их воспринял как глубоко свои. Но вот музыка его очевидно не устроила. Никоим образом... Вследствие чего он (слегка недовольный) и «подобрал» свою версию «мелодии» и свой припев, принципиально отличный от савояровского: тонкий, ироничный, скорее — бутадный, чем авангард’ный. — И тем не менее, не всё так односложно просто...
|
Напомню в двух словах — некую жестокую и очень важную в своей обнажённости мысль, высказанную в параллельном пассо’добле (разумеется, речь там шла о первоисточнике, собственно — о «Трубачах» Савоярова). Сама по себе звуковая ткань этой песенки столь скупа и односложна, что напоминает — пустынный скелет, а вовсе не куплет, добела выскобленный и высушенный солнцем и песком. По стилю и материалу (почти нищему в своей односложности), трубачи напоминают то ли раннего Гайдна, то ли Вебера, — во всяком случае, из памяти с готовностью всплывают образцы почти до предела затасканного немецкого классицизма в его худших образцах... Последнее обстоятельство, между прочим, добавляет этой песенке даже некоторой политической пикантности. Сочинённая ещё до войны, тем не менее, пика своей популярности эта (срамная) штучка достигла к 1915-16 году, — когда война с «немецким классицизмом» была в разгаре на всех этажах и во всех избушках (и даже «швабский» Санкт-Питербурх ради такого случая был переименован в славянофильский Петроград). И вот, посреди всего этого роскошества — русская военно-патриотическая песенка «Трубачи», напичканная исключительно немецкой тушёной капустой — в её худшем аромате. Вернее сказать — вовсе без оного.
Впрочем, оставим пруссаков — там, где они сами остановились, не в силах двигаться дальше. — Потому что здесь есть и ещё кое-что ... более важное. Кроме так называемой политики. Не слишком трудно себе представить эти (до предела эксцентричные) полсотни маленьких грубых куплетов, выстроенных в длинную шеренгу..., как те же бравые пруссаки. — При нарочитой простоте музыкального материала (находящегося на грани хамской примитивности) и произвольном повторении коротких звуковых ячеек, песенка «Трубачи» становится ещё одним (только русским) предвосхищением того музыкального течения, которое спустя полвека получило название «минимализма», а сам Савояров, таким образом — занял нетёплое местечко ещё одного предтечи этого минимального направления (наряду с пресловутыми Альфонсом и Эриком). Между прочим, предтечей тем более уникальным и странным, что речь в данном случае шла об удивительном выверте, только подумать! — «авангард» на почве массового искусства («для широкой публики»), проще говоря — эстрады. — Не подчиняясь никому и ничему, действуя поперёк законов государства и восприятия — Михаил Савояров совершал свои открытия в полном одиночестве, ad marginem, находясь далеко за пределами экспериментального «высокого искусства» своего времени.
- Однако — вот ради чего я это сейчас сказал...
Как бы ни был примитивен (и неудовлетворителен) этот швабский «эстрадный минимализм», одного у него отнять нельзя: подобное искусство очень назойливо и навязчиво. Оно может раздражать, оставлять ощущение неудовлетворённости, желание переделать, сделать живее, наконец — и всё же, при всей своей досадности, оно — volens-nolens — въедается. Как муха, например. — И затем даёт о себе знать — самым невероятным образом. Кстати сказать, именно с этим феноменом в своё время столкнулась и «Меблировочная музыка», «раздражающая химера», обруганная почти всеми (в том числе и «учениками» Сати), затем забытая всеми — и всё же, несмотря ни на что, давшая богатые плоды. — Вот так и савояровские «трубачи», осмелюсь сказать. Оставив после себя назойливое желание решительно переделать и забыть музыку (но взять текст), её «венский минимализм» — выскочил — самым неожиданным образом. Слушая запев Галича (вроде бы, сильно отличный от савояровского как по стилю, так и по интонации), уже со второго раза ловишь себя на том, что автор так и не смог позабыть первоисточник. И если не сознательно, то под’сознательно — он всплыл из сокровенных глубин (досады, вероятно) и вернулся каким-то причудливым рикошетом. Причём, в самых конкретных проявлениях.
|
И прежде всего, подпрыгивающий (словно барышня в седле) начальный ритм трубачей Галича и Савоярова — полностью совпадает. И точно так же повторяясь в каждом куплете, он, в конце концов, становится почти таким же навязчивым (особенно, на фоне прихотливо отвязанного и ритмически сложного припева, в котором эти импровизационные «ра-па-па-ба» с такой же настойчивостью не повторяются, а всякий раз новые — по тексту, контексту и подтексту). — Впрочем, это бы ещё полбеды: ритм запева. Но его характерная, сразу запоминающаяся интонация (подпрыгивающая терция «ля-ля-фа-фа», прошу прощения за невольную цитату), как оказывается, пришла оттуда же. От несносных савояровских трубачей. Только там этот повтор находится на четыре ноты дальше и на столько же — выше («ре-си-ре-си»). Разумеется, высота здесь не имеет «экзистенциального» значения. Галич попросту транспонировал тональность на кварту (от савояровского соль-мажора в свой ре-мажор) по своему голосу.[комм. 21] — И мало того, что он пел ниже, но ещё и покойнее. В савояровских «Трубачах» было гораздо больше вызова, подачи вперёд, даже агрессии, если угодно. Кроме того, он пел со сцены (и без микрофона, прошу прощения), камерная и доверительная речевая интонация Галича в подобной обстановочке была — и неуместна, и невозможна. И главное..., главное... (ах чёрт, опять позабыл, о чём хотел сказать)..., в общем: прообразом для репертуара «короля эксцентрики» была — совсем другая речь. Так сказать, из другой оперы.
- — Впрочем, не о ней сейчас речь... Совсем не о ней.
А вóт о чём... — Отдельную статью расхода во всей этой истории представляет собой «припев» — главная эксцентрическая изюминка «Трубачей». Совершенно лишённый слов (и прочей отрыжки сознания), чистейшей воды «трам-та-ра-рам», он — работает словно чистый лист или прибрежный песок после набежавшей волны. Не имея (и не обозначая собой) ничего своего, этот бессмысленный набор звуков, якобы звукоподражательных, — предоставляет полную свободу раскрыться и показать себя. И тогда могут в полной мере проявиться (или сублимироваться) комплексы, скрытые желания и прочая артистическая органика артиста (автора или исполнителя, в данном случае — без особых различий). Собственно, даже голый набор звуков (слогов), взятый буквально «с потолка» (или, точнее говоря, «из-под пола») уже может кое-о-чём поведать. — Конечно, и здесь сравнивать будет сложновато. С одной стороны, мы имеем по-немецки фиксированные ноты Савоярова, где все припевы и запевы якобы поются якобы «в одну дуду», — хотя априори известно, что это было не так, причём, даже не просто «не так», а самым категорическим образом «не так». Видимо, кое-какое представление об этом (нескромном) предмете может дать — образец трубачей Галича, хотя и не записанный на бумаге, но зато сохранившийся в живой записи (словно бы в чистую антитезу Савоярову). Ни один запев и припев здесь не повторяется. Говоря голосом педанта: тематически их здесь — два, ироничные, буффонные, они чередуются, смешиваются и проникают друг в друга почище какой-нибудь бетховенской сонатной разработки, временами превращаясь в развёрнутые цитаты (или само-цитаты) из фанфаронских сатир. И если запевы ещё кое-как «держат себя в руках» нормальной куплетной повторности, то импровизации на тему «трубного гласа» блуждают по волнам фантазии, уходя всё дальше в лес, а затем и за лес (видимо, вослед за трубачами). А в результате — центр тяжести постепенно перемещается от слов — к бессодержательным звукам: «драматургические» (и просто размерные) различия между припевами зачина, кульминации или финала — многократно превосходят таковые же у сюжетно-словесных запевов... Скажем, кульминационный припев как минимум втрое длиннее остальных — не говоря уже о напряжении его интонации, содержания и подтекста. И это, между прочим, у Галича — автора хотя и эксцентричного, но всё же вполне умеренного и чуждого всякого там экстремизма и прочих савоярских крайностей. — Ну..., и какие тут ещё могут быть вопросы?.. Понятно, что экстремально живое исполнение «Трубачей» в редакции «короля эксцентрики» отличалось только в «худшую сторону»..., причём, значительно худшую..., с позволения сказать. — Чувство меры здесь и не ночевало. В ином настроении автора..., при ином состоянии публики, иные обс’ценные припевы могли раздуваться до состояния громадного пузыря, занимая своими немецко-минималистическими (совершенно бессодержательными) «трам-та-ра-рамами» едва ли не львиную долю всего времени. Превращаясь, по сути, в мимическую (или понто’мимическую) репризу, нечто в роде отдельной сценки или мини-спектакля.[7]
Кстати, о птичках... Между прочим, не раз обозначенный выше «трам-та-ра-рам» (как момент безусловно свободного выбора, не регулируемого никакой цензурой) имел громадное значение и даже смысл. Не побоюсь этого слова. На тему «слов припева» (будь я чуть более занудой или хотя бы профессионалом, в натуре) можно было бы написать — отдельное «изследование». Например, псих(оаналит)ическое..., или семантическое (на худой конец). Само собой, его не будет... — Но всё же, не могу отказать себе в (не)удовольствии (как говорил некий полу’поэт),[26] оставить здесь несколько отпечатков пальца. Вероятно, указательного. Напоследок.
|
Итак, отныне наше дело — труба. Именно её (их) невыразимо прекрасные звуки, если верить тексту куплетов, изображаются в припевах, вне зависимости от авторства и числа: будь их шесть, тридцать шесть или сто шесть. И как всегда, имея дело со свободной импровизацией, мы не имеем перед собой фиксированного текста. Только некий набор. — Рассуждая именно таким путём..., и (видимо) следуя своему представлению о прекрасном, Савояров берёт в качестве отправной точки для импровизаций совершенно швабистое: «Ра́мъ! та-да-та́-та». Хотя бы немного зная медную трубу, (в данном случае — музыкальный духовой инструмент, пускай даже и военный) можно только подивиться странному выбору автора. Или же напротив: не подивиться, но сделать кое-какой вывод. Говоря без подробностей, такой агрессивный рокот: «Ра́мъ, та-да-ра́мъ, та-да ра́мъ: тамъ-тамъ!» скорее описывает не трубу (пускай даже фанфарную), а всё-таки барабан (так называемый «малый» или военный). Едва ли не самый зловещий и злобный среди ударных инструментов, своей дробью с желчным шорохом струн он способен распугать (или мобилизовать) кого угодно. Глядя на это зерно, нетрудно представить: какая агрессия и напор разворачивались в последующих савояровских импровизациях, в соответствующие драматические моменты переходя — на вселенский уровень, например: «трах! тах! бах! крах! или тарарах!» — Пожалуй, здесь я остановлюсь, чтобы не вспоминать о «трубах иерихонских», а также о тех последствиях, которые имело вмешательство соответствующих трубачей в российскую действительность (например, в марте 1917 года, чтобы не заглядывать сильно дальше). — Совсем не то дело у Галича. Настроенный хотя игриво, но вполне миролюбиво и даже вальяжно (импровизировать на тему свободы любви и размножения через трубы), он выбирает для своего «припева» нечто отвлечённо-нейтральное, вроде «па-па-ба-ба́, па-ра́-па». С лёгким сексуальным оттенком джаза или блюза, эти звуки скорее провоцируют к прозрачной иронии или тонким намёкам на толстые обстоятельства..., что и получает полное развитие в кульминации.[28] Или эпилоге.[комм. 22] — Что же касается до рязанско-питерских «бедно’гусарских трубачей» с их почти бесполым и почти голливудским «та-та-та́-ра, та-та-та́», — пожалуй, здесь я попросту промолчу, как и следует поступать всякому королю — когда его подданные изволят развлекаться, петь и веселиться. — Ах, как это мило, min Herz!.. — Просто петь и просто веселиться...
- — Как говорится, флаг им в обе руки.
- — И пускай не выпускают. Чем дольше — тем лучше.
- — И пускай не выпускают. Чем дольше — тем лучше.
- — Как говорится, флаг им в обе руки.
3. А н а л о г
( ещё несколько маленьких слов )
И вóт, глядя с высоты своего положения на эту громадную трубную статью (почти уголовного характера), — казалось бы: ну чтó здесь ещё добавишь. И ещё, нужно ли усугублять..., и без того безнадёжное... — Ужасное... Кошмарное...
И тем не менее, несмотря на чудовищное количество слов, нечто главное... — да, вот именно, — нечто главное всё-тки осталось неска́занным. — Или несказа́нным.
|
- Ну например: откуда бысть пошла земля русская... И куда она пойдёт затем...
- Собственно, этим вопросом я сейчас и займусь, понятное дело.
- Ну например: откуда бысть пошла земля русская... И куда она пойдёт затем...
Итак: если попытаться подбить некий бухгалтерский итог и поставить жирную черту (возможно, даже двойную), в сухом остатке останется несколько точных предположений и примерно столько же — чётких фактов, видимых на просвет. — Причём, без единой попытки опровержения или возражения, впрочем.
И в первую же строку придётся ответить на самый простой и короткий вопрос: «откуда же взялась эта шикарная утка», столь громко и уверенно крякавшая в течение первого десятилетия XXI века, что «стихи к песенке о трубачах принадлежат перу (или руке) Александра Галича»... — Как всегда в таких случаях, все истоки восходят — прямо туда, к источнику. Точнее сказать, к перво-источнику. А ещё точнее — к некоему лицу. Скажем даже более: лицу, совершившему оплошность. И вот какую... — Открыв на странице 374 первую книгу из уже упомянутого здесь двухтомника (А.А.Галич. Сочинения в двух томах), выпущенного в 1999 году московским издательством «Локид», мы видим (без трубачёвского названия) подозрительно знакомый текст «По селу бегут мальчишки...», снабжённый соответствующей сноской.[12] — Послушно пройдя в указанном (указующим указание) направлении, уже в конце книги (на странице 477) мы обнаруживаем следующий комментарий, не лишённый интереса: «В искажённом виде песня вошла в фильм Э.Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово»...[12] — Ну значит, ясен пень! Чистая правда!.. — Действительно «вошла»..., и действительно «в искажённом виде». Из этой песни, как говорится — ни слова не выкинешь. А если выкинешь — то уж на зад не вставишь. Всё точно. Всё... — Пожалуй, кроме одного маленького обстоятельства, имя которому: «король эксцентрики» (или внук короля, на худой конец). Наконец, чтобы подвести черту, загибаем пальцы: один источник есть. Авторитетный. Фундаментальный. Всеохватный... — Спасибо. Идём дальше. шаг, два, три... — Продолжение не заставило себя долго ждать. Спустя четыре года, как я уже говорил, ещё одна московская фирма выпустила «юбилейный» подарочный набор: «Весь Галич на 16 компакт-дисках».[19] В скупой аннотации к этому (бес’с’порно) достойнейшему талмуду были поставлены ещё две короткие фразы, тем не менее, содержавшие в себе исчерпывающую информацию. Прошу любить и жаловать, вот они: «Основой <настоящего> издания послужила самая большая на сегодня коллекция фонограмм Александра Галича — коллекция Александра Петракова. В каждом из 16 дисков находится многостраничный буклет, включающий в себя тексты песен, содержащихся на диске».[19] Итак: круг (хотя и слегка квадратный) замкнулся. — Та же самая фамилия (составитель А.Петраков), если немного напрячь память, содержалась и в искомом двухтомнике Галича. Разумеется, я далёк от мысли обвинять..., или даже ставить в упрёк эту ошибку или оплошку, к тому же попущенную не профессионалом, а настоящим любителем..., аматёром, которому — не только хвала и слава за громадную работу, но и лично от меня — низкий поклон — за всё-таки сохранённую и изданную блестящую вещицу из наследного наследия наследившего Галича. — Однако дела это не меняет. Ошибка остаётся ошибкой (в данном случае, академической и повторённой в столь уверенной форме, без малейшего следа сомнений).[комм. 23] А потому оставим реверансы и благодарности — для личной встречи.
- — Первая тема закрыта: полностью и со всеми необходимыми регалиями.
Вторым пунктом, как следствие, значится вопрос слегка более объёмный. И выглядит он примерно так: «но в таком случае, откуда же сам Галич узнал савояровскую песенку». — При всей кажущейся наивности поставленной проблемы, (в конце концов, были же ноты, изданные несколькими тиражами, да и сам Савояров последние восемь лет прожил в Мосве, на Лесной улице) ответ на него далеко не столь прост и односложен, как можно было бы ожидать... И даже более того, (я сожалею..., мадам, мсье) но второй ответ окажется куда более содержательным и длинным, чем (кое-кому) хотелось бы...
И здесь я ещё раз вернусь на пару фраз назад. ...Последние годы жизни Михаила Савоярова (прошу прощения за излишний пафос, несколько неуместный на фоне тотальной эксцентрики со рвотой) выдержаны в духе высокой античной трагедии. Почти неподвижной и закрытой. — Повседневная жизнь «бывшего короля», насквозь пронизанная тревогой и одиночеством, напоминала жёсткую камеру-обскуру, глухую и слепую..., на одну сторону. Для начала вспомним эти некрасивые цифры (которые совсем не хотелось бы вспоминать): 1933-1941 год (не исключая 1937 и 1939). Сам король..., и к тому же — внук короля. Совсем не к месту. К тому же — характер. Род деятельности. Прошлое... Резкая (тем более, социальная) экс’центрика..., мягко скажем, совсем не приветствовалась новой властью — каменеющей на глазах. «Роль» и место артистов эстрады было определено «раз и навсегда» (только что я напоминал об этом досадном вопросе). В крайнем случае, им доверялось — развлечение трудовых масс. И — не более того. А для всяких там отщепенцев или несогласных..., (Магадан, Сахалин, Рио-де-Жанейро...) в общем, места было довольно. Особенно — в прохладных краях. Или прямо там, в земле. Бывший «король» был полностью лишён возможности давать концерты. Публиковаться. Исполнять музыку. Тем более, поэзию (которую он и при прежней власти держал при себе, за зубами). В последние годы он изредка — преподаёт. Ценой старых знакомств или своего легендарного имени. Скромный результат этой необъявленной работы — едва ли не целая школа советской музыкальной эксцентрики (уже без «королей»), на одном конце которой находился Аркадий Райкин, получивший сталинскую премию за почти савояровский номер, а на другом — длинная плеяда советских юмористов и эксцентриков, среди которых дуэт Мироновой и Менакера, Яков Ядов, Григорий Красавин и ещё многие лица, о которых мне сейчас нет нужды упоминать отдельно, поскольку и так уже всё ясно...[30]
|
Круг подозреваемых, так сказать, примерно очерчен: хотя узкий, но не исчерпывающий. И всё же: имена названы, явки известны (причём, «всенародно»). Пожалуй, единственная штуковина, которой я не обладаю в данный момент — это полнота информации..., или, на худой конец — исчерпывающий документ (если таковой в природе вообще существует). Впрочем, сразу оговорюсь: для того, чтобы расставить все точки над «ё» и сделать соответствующие выводы, у меня нет ни малейшей потребности в этих предметах (безусловно почётных и красивых).[28]
Пожалуй, в освещении этого вопроса было бы вполне достаточно ограничиться небольшой дозой беллетристики..., или даже дамским романом, на худой конец. Потому что и без того — всё ясно. Или почти всё. Слово за словом, сказанное ниже — очень скоро станет очередным секретом полишинеля (или его ближайших родственников..., с деревянным носом). И решительно никаких открытий: всё как всегда... у людей. — Всё как вчера и даже сегодня.
- Ещё один маленький кусочек частных отношений, так называемое «достояние истории».
— Близкие и даже очень близкие отношения долгое & длинное время связывали московские семьи Менакеров и Гинзбургов. Без пяти минут родственники, почти соседи (Малая Бронная). Несколько поколений дружбы и прочей личной приязни, подробно говорить о которой совсем не обязательно. Бабушки, матери, тётки и кузины... Довоенные и послевоенные московские семьи — в отличие от сегодняшнего малого содома — ещё обладали тем патриархальным (почти деревенским) обилием связей и их теснотой, которое придаёт жизни — почти коммунальный оттенок. Общались тесно и нетесно, по праздникам и в будни, ходили друг к другу в гости по случаю или без...[7] В конце концов, ко всей этой сельской роскоши можно прибавить ещё и личную близость артистов, симпатичных друг другу людей искусства своего времени и места. Александр Гинзбург со своей первой женой (актрисой вахтанговского театра) — и ещё один Александр Менакер (тоже с женой и тоже актрисой). Пожалуй, здесь не моя стихия. Совсем не моя. А потому..., теперь я могу сделать небольшой выдох — и отступить на зад, не обращая внимания ни на слог, ни его качества. Просто потому..., по той причине, что мне (здесь и сейчас) — очевидно — не место.
— Ты бы заходил на чай, Саша! — интеллигентно кричит с балкона бабушка Фанни Гинзбург взъерошенному молодому человеку с авоськой в руках.
— Не могу! Машка срочно за яйцами послала, ей голову мыть нечем! Если не принесу вовремя — убьёт!
«Молодой человек» — знаменитый Александр Менакер, отец Андрея Миронова. «Машка» — его жена, Мария Миронова.
— Одно из первых моих детских впечатлений. Я себя рано помню, до двух лет, — вспоминает Алёна Галич. — Бабушка говорила, что Миронова мыла голову исключительно куриными желтками. Зато роскошную причёску сохранила. Волосок к волоску.
Огромная пятикомнатная квартира на Малой Бронной. Этакий Ноев ковчег: здесь живут родители, бабушка и дедушка, папин брат с женой.
Мама — известная артистка Валентина Архангельская. Прелестная, свежая, по-женски легкомысленная. Глядя на неё, ни за что не поверишь, что её родителей, краснодарских большевиков, смололи жернова первых репрессий. Она сама уцелела случайно — везучая.
Вечно куда-то спешила, вечно опаздывала. В 1941-м не успела вовремя на дежурство в Театр Вахтангова — сбрасывать «зажигалки» с крыш. В здание попала бомба, и все находившиеся там погибли. Кроме неё.
Отец — подающий надежды актёр, активный участник Московского театра-студии «Город на заре». Его зовут ещё Александр Гинзбург, а псевдоним «Галич» — симбиоз первых букв фамилии и имени — появится только в 1948-м...[32]
Екатерина Сажнева, Надежда Арабкина : «Дочь за отца» (1999)
Пожалуй, здесь я прерву это чю-ю-юдное повествование в жанре московского быто’писательства, снабдив свой поступок маленьким реверансом в сторону (несомненно) прекрасных авторов... В конце концов, мне кажется, разумнее будет оставить мелкие детали и частные частности где-нибудь там, под кухонным столом, где им более всего надлежит быть. Поскольку сейчас, решительно заканчивая топтаться на одном месте, важно только одно: не упустить... и успеть... — заметить — тот момент, когда из сырого и беспорядочного материала жизни скупо и сухо появляется смутная связь, механизм, движение и, наконец, некое соответствие. Не слишком-то выпуклое, но, увы, — вполне реальное и даже ходячее.
- Нечто вроде скелетов на месте действующих лиц и исполнителей ролей, пока ещё живых...
...широко известно, что всякое существование имеет более-менее фиксированное начало и — конец, как бы дурно они ни были оформлены... Уже во вторую половину (своих московских) 1930-х годов Савояров немало общался с «Сашкой» Менакером (тогда ему ещё не было и двадцати пяти) и охотно давал ему не только уроки, но и свежие сюжетные идеи — для всяких реприз.[22] И здесь, судя по мизансцене, потребуется ещё одна артистическая пауза... Может быть, не слишком выразительная, но достаточно точная.
|
Последний период жизни Савоярова прошёл в одиночестве, тревоге и полной непричастности. Маленькая передышка НЭПа закончилась как дурной сон. На место вегетарианца и «либерала» Ильича пришёл усатый кремлёвский горец, настоящий живодёр и садист. — При новой власти прежние короли находили себе место чаще всего — на «полигонах» и пустошах, в подвалах НКВД или (в лучшем случае) — на лесоповале. Немногие сохранившиеся стихотворения конца 1930-х годов — жёсткие, чёрные, проникнутые болью и ожесточением, однозначно говорят о том, что Михаил Савояров отчётливо понимал: какие настали времена и кто захватил власть в бывшей империи. И тем не менее, поверх всего оставался — возраст. Менять кожу было слишком поздно. Внутренне оставаясь самим собой, бывший «король» и неизлечимый эксцентрик — вопреки всему — продолжал делиться своим королевским наследством..., — пускай и не с каждым встречным, но с немногими встреченными — при всяком удобном случае.
В последние пять лет жизни у Савоярова появилось несколько любимых учеников, почти приятелей, с которыми он (хотя и не всегда открыто, но) охотно общался — невзирая на почти сорокалетнюю разницу в возрасте. Холерический темперамент, самолюбие, отзывчивость на внимание и нерастраченная артистическая энергия — регулярно толкала его на щедрые поступки (иногда поистине королевские). Иной раз, чувствуя себя лучше (или будучи в ударе), он принимался разбрасывать вокруг себя зёрна и плевелы, жемчужины и навоз, сопли и рвоту..., короче говоря, те блестящие драгоценности и находки, которые всю жизнь привык считать — минутным мусором. Импровизацией. Или вспышкой артистической фантазии. — А те другие, кто при этом присутствовал — их аккуратно подбирали..., чтобы не сказать: прибирали к рукам. Так сказать, на будущее, «про запас». Кстати сказать: многие савояровские ноты, издания стихов (и даже рукописи), которым он больше не видел никакого применения, остались — в том числе и там, в домашнем архиве актёрской семьи Менакеров. Но далеко не только вещи, предметы и бумаги... Главным действующим реактивом всё-таки оставалась внутренняя закваска: идеи, методы и обаяние примера артиста — пускай подавленного, стареющего и полузабытого, но по-прежнему остро-оригинального и ни на кого не похожего. — Сила личности (чтобы не сказать более определённого слова) иногда проявляет себя самым причудливым образом, и в таких местах, где её совсем не предполагают..., причём, спустя много времени. Иной раз даже — через десятки лет.
- А про сотни я даже и не заикаюсь...[28]
- А про сотни я даже и не заикаюсь...[28]
Пожалуй, не нужно иметь семь пядей в затылке, чтобы догадаться: отчего отдельные савояровские ноты, стихи и куплеты всплыли только спустя два десятка лет, к концу 1950-х годов, да и то — с известными предосторожностями, «как бы чего не вышло». Видимо, по той же причине (чтобы не обсуждать личное небрежение и отсутствие некоторых очевидно необходимых аристократических качеств) «старорежимная» фамилия автора в квартирных концертах Менакеров-Мироновых — публично не упоминалась. Впрочем, ещё раз оговорюсь: не будучи свидетелем или очевидцем этих концертов полувековой давности, достаточно трудно настаивать на стопроцентной достоверности выкладываемых сведений. И всё же, (говоря наверное) сегодня можно ограничиться следующим набором утверждений, точность которых близка к верхнему пределу:
- — с конца 1950-х годов Мария Миронова часто (чтобы не сказать регулярно) исполняла савояровских «трубачиков» под аккомпанемент мужа (месье Александра Менакера, если кто позабыл). Впрочем, равным образом был возможен и запасной вариант (одинокого & одиночного) мужского исполнения.
- — исполнение «Трубачей» чаще всего происходило «по бумажке», однако ноты 1915 года из семейного архива не извлекали. На пюпитре и в руках в таких случаях появлялся видавший виды список, в котором текст был слегка отредактирован и сокращён (до 8-9 куплетов).
- — совершенно очевидно, что подросток Андрей Миронов много раз слышал «трубачей» от родителей (а также и Галича), с большой долей вероятности исполнял их сам..., и вполне возможно, что искомый список с савояровских нот (где первоисточником служил подаренный автором экземпляр) — сделал собственноручно.
- — вне всяких сомнений, сам Галич знал не только фамилию автора, но и многое о нём..., равно как можно с уверенностью утверждать, что с савояровскими куплетами он познакомился в приватной обстановке и — значительно раньше, чем они прозвучали в домашних концертах Менакеров. Заканчивая этот пункт, можно сказать: Михаил Савояров не был для Александра Гинзбурга чужим или неизвестным. Скорее — напротив. Таким же было и отношение к этим куплетам.
- — в своих домашних концертах Галич исполнял «трубачей» не просто «на память», но и на — очень дальнюю память. Эта вещица для него была глубоко родная, сто раз слышанная и, отчасти — с менакеровским шлейфом. По-видимому, при таких исполнениях не раз присутствовали и сами «виновники» торжества. И тогда Галич исполнял трубачей словно бы в двойном диалоге: обращаясь к ним, лично для них, «подмигивая» и нарочито путая текст. Возможно, некоторые подголоски в фонограмме принадлежат именно этим «родным» голосам.
- — в своих программах Галич (видимо, точно так же, как и Менакеры) не объявлял автора текста или музыки, а потому при расшифровке записи трудно было «заподозрить» какой-то подвох. Впрочем, навряд ли можно поставить ему в вину подобное поведение. Во-первых, советские (и российские) традиции не приучали уважать автора. Вдобавок, в живой доверительной обстановке квартирного концерта такой конферанс выглядел бы диссонансом.
- — дальнейшие версии (а также влияния, возлияния или заимствования) «трубачей», которые появлялись в последующие (1960 и 1970-е) годы, уже опирались не на первоисточник, а были связаны, как правило, с подновлённым вариантом Галича (реже — с текстовым списком мироновых). Михаил Савояров в них никогда не упоминался, а текст фигурировал в сокращённом и слегка отретушированном виде.
- — в частности, именно к такому случаю относятся упомянутый выше «Наш сосед» или появившиеся ещё десятью годами позднее — «Трубачи» Аркадия Северного, представлявшие собой, по сути, вполне традиционную аранжировку песенки Галича в духе доморощенного гаражного диксиленда.[комм. 24]
- — впрочем, рязанский фильм про «бедных гусаров» в этом вопросе стал исключением. Всё в нём случилось в точности наоборот: и стихотворным первоисточником стали не перелицованные (свободные до предела) импровизации Галича, а именно куплеты Михаила Савоярова (изданный вариант с авторскими дополнениями). Даже самый поверхностный анализ текста позволяет это установить однозначно.
- — но в руки к Эльдару Рязанову в 1978 году, насколько мне известно, попали не те ноты издательства «Эвтерпа», которые долгое время берегли от рук и глаз, а много раз исполненный и уже изрядно постаревший рукописный «список». Впрочем, фамилию автора слов Рязанов знал (хотя и предпочёл позабыть). — Что уж тут поделаешь..., банальная рассеянность «большого» режиссёра.
- — напротив того, композитор с экзотической фамилией «Петров» и в глаза не видывал никаких нот Савоярова, а фамилию автора «своих» куплетов впервые услышал от меня. К внутренней интриге трубаческой истории он не причастен; попросту говоря, это было не в интересах кинопроизводства. Информация о предыдущих версиях куплетов (Савоярова и Галича) могла оказаться для композитора лишней и мешающей в работе.[7]
- — единственной возможной виной Петрова является его неисполненное обещание, которое он дал мне лично: «отныне всюду указывать фамилию автора стихотворного текста трубачей». Но в данном случае имеет место обыкновенный пример обывательской суетности и небрежения.[комм. 25]
- — по всей видимости, тот тон, которым некий 25-летний композитор (внук короля) позволил себе разговаривать с маститым мастером кино, заставил Рязанова и впредь упорствовать, не исправляя свою очевидную «оплошность» совершенно детским образом (буквально говоря: «назло дяде Юре отморозил себе уши»).
|
— А в результате..., да..., в результате, скажем просто и сухо: отставив в сторону значительно более важные «занятия», мне пришлось взять на себя исполнение дела — суетного и скоромного..., и сверх того — совершенно не по чину. Потому что (сугубо между нами) — не царское это дело: подтирать за теми, кто вечно проносит — мимо. И не всегда — ложку. И тем не менее — пришлось. Когда шаг за шагом (в течение почти десятка лет)..., замазывая, дорисовывая и подшивая чужие дырки и потёртости, следы чьей-то неопрятности, оплошности или даже — подлости, я исправлял нечто — очевидное и должное, однако неисполненное другими. И вот, как следствие, налицо — печальный итог: вы видите перед собой эту длинную историю, почти идеальный мемуар, главная (но не единственная) цель которого — закончить фразу (начатую не мной) и поставить точку в этом столетнем сюжете. Точку и черту. — А затем..., затем, следуя категорическому императиву одного ветхого пруссака, — попросту посадить всех присутствующих (задницей) на те места, которые они по праву заслужили. Кого — на медный трон, а кого и на — другое устройство..., впрочем, вполне аналогичное.
— Равно как и — без оных.
|
Ком’ментарии
Ис’точники
Лит’ ература ( вдали от трубачей )
См. тако же
— Все желающие сделать замечания и(ли) дополнения, —
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
| ||||||||||||||||





