Наум Груберт (Из музыки и обратно)
|
|
п
ризнаться..., мне немного неловко. Точнее говоря, даже очень сильно неловко. — И начать трудно, и кончать больше не хочется. Раз и навсегда. Совсем. Потому что сегодня и здесь..., (нет, не так..., прошу прощения). Потому что здесь и сегодня..., мне придётся выступить, а затем ещё и внезапно вступить (тоже, немного) в некую пожизненно чуждую для меня суб’станцию. И вдобавок, выступить (а затем и вступить) в совершенно несвойственном для меня этом..., кáк его..., ну в общем, амплуа. Так и подмывает, знаете ли, соскользнуть куда-нибудь вниз и вбок, начать мямлить пустые фразы..., наконец, перейти на канцелярит... и заговорить не раз жёваным слогом. Ну, например, так: «хотелось бы выразить...», «примите мои глубокие...», «следовало бы отдельно заметить...», «с прискорбием вынужден сообщить...», ну — и так далее.
- — Хотя куда же ещё далее, хотелось бы спросить, наконец.
К сожалению, слишком не часто мне приходилось благодарить кого-то (за время своей жизни). Куда чаще, совсем наоборот. Или даже — напротив. И вот, сегодня вдруг приспело. А затем даже подпёрло. Стало быть, пора, брат. Ну..., значит, так и запишем.
- — Крупными буквами. И поперёк строк, как полагается.[3]
Насколько я осведомлён, в (не)настоящее время на этом свете обитает какое-то непомерное, прямо-таки ужасающее количество пианистов. Нет-нет, я прошу понимать меня правильно. Конечно, их не больше, чем людей вообще, но всё равно — непомерно много (прямо-таки, Непомук).[4] Иной раз даже глаза разбегаются. И многие, очень многие из них не только игроки (по клавишам), но одновременно ещё и — педагоги своего нелёгкого дела. Точнее говоря, достигнув известного положения (в своей среде), они принимаются пре..(по)давать, этот свой хвалёный пианизм всяким другим людям, — и пре(по)дают в разное время и в самых разных местах (как правило, там где платят). Пре(по)дают — как умеют, само собой. Или как хотят. Некоторых из них, признаться, я видал или даже имел, в своё время. Давненько это было, например, в музыкальной школе (что у нас тут неподалёку, в тюремном переулке). Или чуть позже — в соседней консерватории (и то, и другое ещё в советские времена). Впечатление у меня от них осталось, в основном, рвотное. Или просто дурное.[комм. 1] И покидая их, никогда я не желал бы вернуться обратно, в ту же точку. Вероятно, потому я и не сделался пианистом. Из чистого самосохранения: чтобы не стать как они.[комм. 2] — Но сегодня речь пойдёт о другом, прошу прощения, члене этой, так сказать, общности. О пианисте и педагоге, которого я ни разу в жизни не видел, не слышал и не знал. Так сказать, не имел чести. За что, собственно говоря, и выражаю прямо тут, не сходя с этого места (в качестве зачина), свою сер..дечную благодарность — в первую руку. И ему, значит, выражаю..., и судьбе (своей). Можно сказать, им обоим, одновременно...
- — Потому что это, вне всяких сомнений, отдельное щастье.
— Какой смысл пытливо и упорно искать правду,
если она и так всегда валяется на поверхности!..[5]
Хотя имя у этого человека, прямо скажем, имеет вид не слишком-то красивый..., не говоря уже о фамилии. А равно и обо всём остальном, что к ним прилагается. Хотя прежде, честно признáюсь, я этого имени никогда не слыхал. И фамилии тоже (не говоря уже обо всём остальном).[комм. 3] Скажу даже более того: получив от него в конце 2011 года подарок поистине невероятный по душевной щедрости, я — ни сном, ни духом — не знал, и даже не подозревал: ктó это сделал.., и кáк зовут сказочного богача, внезапно приславшего мне столь редкостную драгоценность! Потому что он..., этот сказочный богач, совершил свой невероятный поступок (трудно себе представить, в наши-то времена!) не только анонимно, но и совершенно бескорыстно. Я повторяю (для тех, кто не понял или пролетел мимо поворота): со-вер-шен-но бес..корыстно..., прямо в голове не укладывается. Вот так он и сделал. Скрывая абсолютно всё..., причём, не только своё имя и фамилию, но даже отчество и должностное положение! И даже более того: вручив мне в руки сокровище столь совершенное, он сделал это (в точном смысле слова) — непроизвольно, по единому велению души. Поступок, прямо скажем, для человеческой природы — столь же необыкновенный, сколь и удивительный..., чтобы не сказать — противный естеству. Почти противный.
- — Последнее слышать особенно приятно...[6]
— Если я ошибаюсь — пускай меня поправят.
Но, поправляя меня — пускай не ошибаются!..[5]
...время шло, и даже вода текла, но ещё много, много после того, он всё таился и не спешил мне открыться, этот сказочный меценат, каких прежде не видывал свет (уж я-то во всяком случае не видывал). И первый год..., и второй, и даже третий, — я так и продолжал оставаться в невéдении, кому же обязан своим волшебным приобретением.[комм. 4] Прямо, как в той детской сказке: ищут пожарные, ищет милиция, ищут давно, но не могут найти...,[7] — даже и не верится, что такое могло случиться в наши-то дни... Ах, благодетель ты наш тайный, — видать, сама госпожа Скромность явилась в наш мир в лике твоём осиянном каменной луною. Спасибо. Короче говоря, очень красиво... — Кажется, только спустя года четыре это произошло впервые, и я наконец-то услыхал его имя, исполненное несказанного внутреннего обаяния. И вот оно, читайте и наслаждайтесь: Наум Груберт. И даже не просто Наум, но и ещё Наум Хаймович, поверх того.[комм. 5] И услышав, подивился ещё раз: ибо поистине взрывными порой случаются кон’трасты природы. Между красотой и безобразием, например. Или между широтой и подлостью.
- — Не исключая и всего остального, разумеется...
— Прошибить собственным лбом толстую кирпичную стену, –
и правда, мало чтó может быть Прекраснее!..[5]
Студенты, впрочем, звали его «Наум Ефимович», опуская Хаймовича, видимо, ради демократичности широкой натуры и вящей простоты (он сам так велел). Пианист он был изумительный..., да и педагог не хуже, само собой (что в Амстердаме, что в Гааге). Впрочем, это я уже выдумываю, — и перехваливаю его из ложно понимаемого чувства благодарности. Потому что по гроб я его не забуду, благодетеля моего. Скромника и схимника. Причётника и просфирника этакого. И любить буду столько же. Неослабно. И безмысленно, — в смысле, беззаветно. Как он сам всех любит и жалует, прекраснодушный наш человечище велiкой души, Груберт Наум Ефимыч.
- — Пожалуй, довольно уже предисловий. Не пора ли к делу, дядюшка?
— Главный & вечный вопрос жизни заключается в том,
что невозможно дознаться: а была ли она вообще?..[5]
В конце зимы 2006 года[комм. 6] в класс фортепиано Наума Х.Груберта (амстер..дамской консерватории) поступила новая студентка, Анна Евдокимова её звали.[комм. 7] В момент поступления ей ещё и 28 лет ей не было, а если чуть точнее сказать (или посмотреть), то никакими 27 годами там даже и близко не пахло: совсем ребёнок со всех сторон,[комм. 8] — даром что живёт наособицу, и пианистка такая же особенная, нестандартная, со своим почерком; во всяком случае, в московской консерватории, с их полувоенным подходом к стрижке пианистов, она не прижилась (там таких «особенных» не особо жалуют, равно как и в ленинградской), а саратовскую она чудом окончила (в июне 2005). Студентка этому Груберту сразу понравилась, она прислала ему запись и он без промедлений прислал ей ответ, что зачислил её в свой класс (как вскрылось позже — явочным порядком: единоличным решением).[комм. 9] Наверное, на этом можно было бы и закончить.
|
- — Однако не тут-то было...
Поначалу всё выглядело достаточно гладко и даже слегка безоблачно. Наум Ефимыч (в те поры ему только-только 55 стукнуло) относился к новой студентке очень хорошо, с интересом и даже как-то по-семейному ласково. Интересовался, как она живёт, чем занимается, что читает. Оказалось, между прочим, что Анна читает большую и редкую книгу «Скрябин как лицо» — и в совершенном восторге от неё. Груберт, как тут же выяснилось, немало наслышал об этой необычной вещи, наделавшей шуму в московских музыкальных кулуарах, и тоже «хотел бы подержать её в руках».[комм. 10] Сказано — сделано: волей случая, обстоятельства сложились как по взмаху волшебной палочки. Случилась оказия, хотя и не без труда, но Анна смогла получить экземпляр (тоже, кстати, из Москвы) этой толстой, увесистой и даже легендарной книги, — и подарила Науму Ефимычу.
- — Меж тем, прошу прощения, прошла весна — настало лето...
Всё чаще во время уроков или после них Груберт подсаживался к ученице поближе, приобнимал её за плечи или талию, клал руку на коленку, продолжая доверительно беседовать... Впрочем, он не был слишком уж навязчив и Анна не придавала его жестам особого значения. Был, правда, один менее приятный случай, когда Анна приболела и, несмотря на упорное сопротивление с доводами и аргументами, что этого не нужно, это лишнее, что у неё давно есть свой доктор, — Груберт настоял, чтобы она отправилась в его сопровождении к его личному врачу. Зашёл вместе с ней в кабинет и никак не пожелал выходить вон, когда Анне нужно было приготовиться для осмотра. С некоторым напряжением в воздухе, врач догадался по скрытной жестикуляции Анны, что им всё-таки следует выйти в соседнюю смотровую. Впрочем, оставим врачей и вернёмся к нашим бравым животным... — Индивидуальные занятия с Грубертом в консерватории постепенно стали смещаться куда-то вниз, на время всё более пóзднее. Заканчивая урок всё ближе к полуночи, шеф всё чаще провожал студентку по направлению к её дому (благо, было по пути, сам жил неподалёку, только на другом берегу канала — со своей очередной «голландской женой»), между прочим, интересуясь, «...а Вас, наверное, ждёт кто-нибудь?» или, в другой раз, «...а Вы с кем-то живёте или сама»?.., короче говоря, пытался как следует прояснить краеугольный вопрос: а есть ли у неё «молодой человек», — Анна аккуратно отвечала, что «нет» или «сама», и ответив, была озадачена, как просияло в вечернем сумраке и без того несветлое лицо Наума Ефимыча. По стеснительности и отсутствию опыта ей даже не пришло в голову прибавить, что она не только теперь, в Амстердаме «нет и сама», но и за всю предыдущую жизнь ни разу не бывало иначе, и всегда она оставалась точно так же «нет» и «сама», и никакого «молодого человека» у неё никогда не было... — Возможно, эта маленькая деталь ещё и могла бы как-то изменить развитие сюжета. Но впрочем, оставим наивные мечты и скажем сухо и прямо: нет, навряд ли...
- — Особенно, если учесть мизансцену, декорации, а также исполнителя главной роли...
- — Ах, водевиль, водевиль..., и куда ты нынче годишься.
- — Особенно, если учесть мизансцену, декорации, а также исполнителя главной роли...
— Сегодня мало кто сомневается, что современная обезьяна произошла от человека.
Правда, при этом остаётся неясным: куда же подевался сам человек?..[5]
Вообще-то Анну заранее, и даже задолго до её решения отправиться в Амстердам, предупреждали, что с Наумом Грубертом очевидно могут возникнуть проблемы. Один из его прежних студентов так прямо ей и выложил, что «...ты имей в виду, шеф просто так ни одной юбки не пропускает, особенно молоденьких любит». За свои прозелитарные наклонности Груберт получил у студентов типовое прозвище: Заум Ехиднович Гумберт. Все три имели под левой ногой основание более чем твёрдое (ведь не без почвы же они выросли, яко дым без огня). — Во время уроков Наум частенько становился Заум, бесполезно тратил время, растекаясь мыслью по древку... — Будучи не в духе, Ефимович легко позволял себе Ехиднович в адрес учеников. — Что же до Гумберта, то здесь прошу простить: я никогда не был любителем Набокова, и тем более не читал его «лучшего» романа.[9] Разумеется, Анна прекрасно слышала все предупреждения, и даже улыбалась в ответ с видом понимания. — Но..., прошу прощения, чтó ребёнок может разобрать в жизни «взрослых дядек»? И в самом деле, при чём тут вообще юбка или Гумберт? — она же отправилась в Амстердам «заниматься искусством», а не ерундой какой-то...
|
- — Приятно себе представить, ещё приятнее воплотить в жизнь...
Поздней осенью херр Груберт сообщил Анне, что хотел бы сделать ей визит..., «посмотреть, как она живёт». Подобное желание не вызвало у неё ни малейшей радости, жила она замкнуто, визиты сама делала крайне редко, и — тем более — не любила, однако прямо отказать шефу сочла явной неловкостью. Явившись почти заполночь и внимательно обследовав квартиру-студию на Керкстраат, в которой обитала его студентка, херр профессор выразил настойчивое намерение бывать здесь и впредь, а затем — задал ей ещё один <деликатный> вопрос. На который сразу же получил короткий, — пожалуй, даже с..лишком короткий ответ, в одно слово. Он выглядел в точности так: «нет». — Вот и всё. Пожалуй, на этом слове можно было бы и закончить.
- (это очень мягко выражаясь)— Однако не тут-то было...
С той поры профессорское поведение Наума Гумберта стало видимо меняться с ясной погоды на обложную облачность, а затем и сплошной туман (это очень мягко выражаясь). Как-то «незаметно» часы уроков с «любимой студенткой» стали укорачиваться или вовсе исчезать вместе в педагогом, иной раз не появляясь в классе — неделями. Ясное дело, причин всегда довольно, и все они «уважительные»: гастроли, концерты; — вдобавок, срочные студенты, неожиданно вызванные из Гааги (как раз на её часы), а когда появлялся минут на пятнадцать или, напротив, сразу на три часа кряду (в качестве компенсации пропущенных уроков), — разговаривал сухо(вато) и без прежней живости, регулярно демонстрируя лицо крайне недовольное, како анфас, тако же и в профиль. На итоговый экзамен он и вовсе не явился, а комиссия, почти не глядя (в потолок) и почти не слушая её программу (как всегда у Анны, сделанную на особицу, не как все; хотя и сыгранную в тот раз нервно, неровно, — как говорится, «в накалённой недружественной атмосфере»), выставила ей жирный голландский кол. Хотя, на самом деле, так и осталось неизвестным, какой именно кол там выставился, поскольку экзаменаторы с какими-то красными взмыленными лицами сухо объявили, что «экзамен не сдан» и заявили об отчислении нерадивой студентки (без права переписки, точнее, пересдачи). Спустя пару дней ещё и директор консерватории вызвал Анну на допрос..., пардон, я хотел сказать — на собеседование, где сообщил без должного лукавства, что педагог накатал на неё типичный должностной донос..., пардон, я только хотел сказать, — докладную записку. Кроме всего прочего, там было сказано, что «студентка Евдокимова на уроки не является месяцами», фортепианную технику не совершенствует и вообще «занимается в консерватории неизвестно чем», в результате чего он более видеть такой «учебный материал» в своём классе не желает. Пересдачу экзамена «лодырничающей студентке» не назначили и вскоре отчислили, — не приняв во внимание ни её недавнего успеха на конкурсе камерных исполнителей, ни записи компакт-диска, ни очевидного вранья господина-профессора.[комм. 11] Обуха об ухо не перешибёшь..., лучше и не пробовать, — даже если очень хочется.
- — Как говорится, далее можно поставить точку и не продолжать.[комм. 12]
— Жизнь даётся всего один раз, но зато всем без разбору.
Прекрасная компенсация, не так ли?..[5]
...да и вообще, как я полагаю, <легко можно было бы> описать эту историю куда короче, буквально на двух пальцах (в горло, да поглубже), ну.., или в двух словах, более привычных и понятных для рода человеческого. Например, таких: домогательство и подлость.[11] Или ещё короче: типичный харассмент (приставание, по нашему).[комм. 13] Но разве могу я произнести такие нехорошие слова в адрес благодетеля своего, не только анонимного и бескорыстного, но и, страшно сказать, — единственного. Человека прекрасной широкой души, от которого я получил подарок невиданной щедрости. Можно сказать, неразменную монету, единственный гонорар, к примеру, за «Скрябин как лицо».[комм. 14] Вдобавок, изумительного пианиста, виртуоза своего дела..., и настоящего педагога, учителя с Большой Буквы Г..., — да..., и вообще, позвольте мне сказать вам прямо, грубо, по-стариковски: — Вы Гений, Ваше Величество..., — или нет, пардон, промахнулся малость (мимо поворота), эта ария немножко из другой оперы,[12] — но ведь истинно скажу я вам: наверное, «от бога он педа’гога», раз уж из-под рук у него выходят такие потрясающие пианистки с неповторимым исполнительским лицом, тонкие интерпретаторы и нестандартные мыслители в искусстве, настоящие высокие артисты (артистки) своего дела. Совершенно особенные и ни на кого не похожие. Штучный товар, как говорится. — И вот, значит, они выходят (у него из-под рук)..., выходят, выходят..., и уходят — вон, прочь, как можно дальше прочь от этого «искусства», где всё крепко схвачено, где процветает первобытное право, семейственность и кумовство, где рука руку умоет, а задница задницу испачкает, где всё ценное в цепких ладошках клана, и всем заправляет ма-а-а-аленькая, почти микроскопическая человеческая подлость. Само собой, ничто на’стоящее не приживается и не может уцелеть в их зловонном болоте. А потому и — уходит прочь.[комм. 15] Прочь, неизвестно куда, лишь бы прочь оттуда.[13] А затем..., затем продолжает ещё некоторое время идти примерно в том же направлении, пока не приходит, например — сюда. В один сокрытый оазис (с роялем в густых кустах), маленькую оранжерею, где цветут ночные кактусы с душистыми цветами и всё, слава богу — не так, как у них там при-ня-то...
- — Вóт за что моя вечная благодарность этому человеку, которого я не знаю и не желаю знать.
- — И снова повторю, как стихи, и ещё повторю, и не устану повторять
- чтобы и вы т о ж е затвердили, как детскую считалку...,
- и уже никогда не смогли позабыть это славное имя, которому легион.
- Даже три имени. Вот они.
- и уже никогда не смогли позабыть это славное имя, которому легион.
- чтобы и вы т о ж е затвердили, как детскую считалку...,
- — И снова повторю, как стихи, и ещё повторю, и не устану повторять
- — Вóт за что моя вечная благодарность этому человеку, которого я не знаю и не желаю знать.
Хаймович.
И ещё — Груберт,
напоследнее слово.
— У меня нет никаких предрассудков ни по поводу цвета кожи, ни касты, ни вероисповеданий.
После... словиеп
А состоит оно, вкратце говоря, вóт в чём... Знаете ли, есть у меня одна такая пожизненная слабость: обожаю подонков. И вроде бы, всё понимаю: что нехорошо это, даже очень нехорошо. И что следовало бы, наверное, взять себя в руки. И перестать действовать в таком ключе, в общем-то, недостойном человека моего звания и должности. Вдобавок, художника и артиста с мировым именем, для которого, что называется, всё это сущая мелочь: чепуха и шелуха у подошвы левого ботинка... Но нет! — всё напрасно. И ничего с собой, понимаете ли, сделать не могу. Обожаю, знаете ли, — и всё тут! Как ни взгляни. И снизу вверх (обожаю) и слева направо. И чем дальше — тем больше. Прямо-таки, остановиться никак не могу. Словно бы под горку. Набирая ход... ...Не то потрясло меня, что ты совершил подлость, не то потрясло меня, что ты оболгал меня, — но только то, что я тебе больше не верю»... И в самом деле, какой же силой подлости нужно обладать, чтобы суметь отобрать у меня лучшую из моих способностей...[15] — Кроме ш’уток. До’подлинно говорю вам: всю биографию. Все свои годы. Да... Все свои годы провёл среди них, исключительно среди них. Фактически, безраздельно. Ведь страшно сказать, никаких пальцев не хватит, ни на руках, ни на голове, чтобы перечислить этот сброд поимённо! — и все мои соседи... И здесь, и там, и сверху, и сбоку, и даже напротив. Все — сплошь из этого разряда. И тем более, родственники: что дальние, что ближние..., что брат, что тётка, что дочки-матери. И друзья, так называемые. И те, что сыздетства. И те, что попозже, без малейшей разницы. Сначала, вроде бы, ничего даже. А затем..., год-другой, — и всё. Ещё одним ... больше. — Проще говоря, все, решительно все, за редчайшими исключениями (а исключения, как известно, ничего не исключают). И тот, и этот, и даже раз’этот. Что ближние, что дальние. Что знакомые, что не знакомые, что вообще — никто и звать никак!.. (последнее вообще как правило) Чтобы не вступать в долгие объяснения. Слишком долгие. Чем больше узнаю людей, тем больше восхищаюсь собаками. — Короче говоря, все, куда ни плюнь — все они, близкие и далёкие, внезапные и случайно встреченные, существующие и несуществующие — все сплошь оттуда, из этих самых... людей. Горячо мною обожаемых. — И вот какая докука, сколько бы я ни старался, никак не могу этого дела исправить, никакими средствами. Уже давным-давно и разговаривать с ними перестал, и здороваться, и видеть..., а если наткнусь на кого из них (сугубо случайно) — так и вовсе, не дай-то бог, еле справляюсь с приступом этого..., как его..., острого обожания. И напрасно я пытаюсь утешать себя словами наших дорогих классиков. Или даже их делами... Достаточно знать, что речь идёт о человеке — и конец! Хуже всё равно уже некуда. Всякий живущий среди них и подобный им — обречён. И только тот, кто оказался в состоянии с ним хотя бы немного расстаться..., с этим человеком, носит в себе маленькое..., очень маленькое зерно..., прошу прощения, — я хотел сказать: плевел. Плевел надежды. Победи самого себя, если можешь. — Короче говоря, теперь вы, вероятно, (совсем не) понимаете..., пускай и совсем немного: с какой целью я затеял сегодня этот бесцельный разговор. Как всегда... ...жирную, желательно... ...очень жирную...
Ком’ ментарии
Ис’ точники
Лит’ература ( бес права переписки )
См. так’ же
— Все желающие кое-что прибавить или убавить, —
« s t y l e t & s t y l e d by A n n a t’ H a r o n »
|