Жорж Матиас (Эрик Сати. Лица)
( или пре...красное начало )Ленинградской Ордена Ленина
Ма-ма-маленькое вступле-ле-ление ...д Прошу проще-ще-щения, сейчас возьму-му-му себя в ру..., в ру-ру-руки и постараюсь больше так не за-за-заика-ка-каться. А ме-ме-между тем, жизнь сего достославного му-мужа, несомненно, рыцаря и кавалера, полна десятков крупнейших и почётнейших премий, наград, кресел, заслуг и других изуми-ми-мительных подвигов, совершённых во славу французского, польского, европейского, а также мирового искусства. Несомненный авторитет в своей области, украшенный тремя лавровыми венками высшей славы и двумя оливковыми ветвями, он прожил длинную высоко’уважаемую жизнь и ушёл из неё осенью 1910 года почтенным восьмидесятичетырёхлетним академиком — прямо в ареопаг Монмартр’ского кладбища, провожаемый сдержанными рыданиями своих (не)многочисленных родственников, почитателей и учеников. Его пре’славное имя, произнесённое дважды громким и внятным голосом, должным образом украсило смарагдовый венок дубового листа аллеи французских изящных искусств :
профессор Жорж Матиас..., Жорж Амедéй Сен-Клéр Матиá, как сказали бы французы, Georges Amédée Saint-Clair Mathias — одна из самых показательных и возвышенных страниц парижской музыки (для начáла) XIX века (почти до конца), выдающийся пианист, красивый виртуоз, тонкий композитор и чуткий музыкальный педагог, вынужденный знаток музыки Шопена и запоздалый представитель традиций классического романтизма. Лауреат второй Римской премии, а также премий Шартье и Россини,[2] рыцарь Ордена Почётного Легиона и кавалер Ордена Академических Пальм, профессор и почётный профессор парижской Консерватории, великая жизнь и прославленное имя которого должны служить прекрасным примером для конвенционального восхищения и подражания... как минимум девяти будущих поколений, в своём роде — несомненное ничтожество и полный ноль.
био’графия...п
— Именно мать с её семейными связями в польской колонии стала автором двух главных решений, в конечном счёте, определивших всю жизнь, авторитет и будущую карьеру сына. И здесь придётся загибать пальцы. Вл-первых, парижская консерватория, где он провёл почти всю жизнь. И во-вторых, польско-немецкая фортепианная школа, патентованным представителем которой он стал. После матери и домашних учителей, систематически занимался в классе Фридриха Калькбреннера (тоже типичного француза, как видно), школу которого ценил особенно высоко до конца своих дней. И главное событие: частные уроки Фредерика Шопена (в течение пяти лет, с 1838 по 1843 год).[комм. 2] Хорошо осведомлённая о последнем обстоятельстве при поступлении в консерваторию, экзаменационная комиссия освободила шестнадцатилетнего Жоржа Матиаса от обучения в классе фортепиано в связи «с достаточным знанием этого инструмента», — оффициальная формулировка буквально излучала канцелярское признание исполнительского уровня абитуриента. Как пианист-виртуоз он выглядел почти вундеркиндом. К тому же, уровень преподавания в парижской консерватории середины XIX века не блистал. По нашим современным понятиям это вообще была не «консерватория», а заурядная районная музыкальная школа, редко (в самых великолепных своих образцах) поднимавшаяся до муз.пед.учишища. И уж само собой разумеется, что среди консервных педагогов в 1843 году не было ни одного, который мог бы составить конкуренцию Ф.Калькбреннеру или, тем более, Ф.Шопену.
Почти двадцати двух лет (от роду) молодой академический копоситор Жорж Матиас закончил Парижскую консерваторию по классу Франсуа Базена (гармония), Огюста Барберо (композиция) и Жака Галеви (контрапункт и фуга), в качестве неплохой добавки получив вторую (или малую) Римскую Премию.[4] — Впрочем, если выражаться точнее, то это была даже не целая Вторая Премия, а только — «пол-второй» (выданная на двоих с Огюстом Базилем). Последнее обстоятельство стало несомненным украшением био’...графии Жоржа Амадея.[5]
Вилла Медичи. Площадь Этуаль. Гранд Опера. Рю Фобур Пуасоньер. Монмартр. — Прекрасное начало для карьеры профессионального музыканта, не так ли?.., — прямая чистенькая аллея, исхоженная десятками..., нет, сотнями аккуратных ножек и ног, — до и после Матиа’са. С обеих сторон — ровно подстриженные розовые кусты и скамеечки для удобства гуляющих. Виртуозно играющий и неплохо сочиняющий, несомненный красавчик романтического внешнего вида (весь в мать!), в итоге, Жорж-Амадей имел блестящие перспективы. И не только профессиональные. Разумеется, он не ударил в грязь лицом, правильно распорядившись своими данными. И не только своими. Ничего не растратил впустую. Не сделал лишних шагов. Не сходил с главной дорожки. Его жизнь должна и может послужить прекрасным примером для конвенционального восхищения и подражания потомков и коллег, он был — несомненное ничтожество и полный ноль.
После воз’вращения из Италии первый десяток лет молодой, успешный и почти респектабельный артист Жорж Матиа(с) нарабывал себе имя и авторитет, активно вращаясь в парижском бомонде, налаживал связи, охотно давал частные уроки, концертировал как виртуоз, впрочем, не слишком много и не слишком часто, — зная себе цену и всякий раз соизмеряя её с размерами гонорара... Одновременно он продолжал сочинять музыку..., прошу прощения, я хотел сказать, — работать в качестве академического копоситора (примерно в том же ключе), систематически налаживая связи с издателями, дирижёрами и, главное, меценатами. Только неразумный человек может не понимать, что артистическая карьера зависит, прежде всего, от того места, которое ты сможешь занять среди коллег, друзей, знакомых и конкуррентов...
Охотно Матиас брался и за интересные композиторские заказы, впрочем, делал это не слишком много и не слишком часто, — зная себе цену и всякий раз соизмеряя её с конкретными цифрами в контракте. Большинство его сочинений этого времени — фортепианные, причём, разного назначения, в полном согласии с которым их можно раз...делить на две неравные части. Одни из них написаны, прежде всего, для концертных выступлений (имея в виду, прежде всего, самого себя), среди них: два концерта для фортепиано с оркестром, пять трио и пять симфонических пьес для фортепиано, скрипки и виолончели, три фортепианные сонаты (и обязательное Allegro apassionato к ним в комплект), а также две тетради с полным тональным кругом из двадцати четырёх этюдов и ещё один довесок в десять этюдов. Другие, более популярные и лёгкие пьесы, предназначались — для нотных издателей и салонного музицирования (которым и он сам, поначалу, не гнушался, ради дела). Таковы его романсы без слов для фортепиано, концертные и салонные вальсы, марши, зарисовки, пейзажи и бесчисленные мазурки с полонезами.[комм. 3] Во многих случаях концертные выступления Жоржа Матиаса носили, так сказать, совмещённый характер. В них пианист исполнял сочинения автора с той же фамилией. Но не только его (в большинстве случаев). — Так, в середине 1850-х годов он любил давать концерты с программой из этюдов или сонат: своих и Шопена. — И наконец, не будем забывать о сáмом существенном: удачная партия достойным образом увенчала его успехи (я хотел сказать, женитьба). Красавец Матиас получил должное обрамление.
Остепениться, сделаться авторитетом. Получить административный вес, профессиональную степень, уважение коллег... Обзавестись портфелем, пиджаком, орденской лентой, титулом, камзолом, париком, животом, лысиной...[7] И в самом деле: может ли быть на свете что-нибудь..., более прекрасное?.. (Не знаю, ни разу не пробовал). — В любом случае, со времён «Второй Римской» романтичный Матиас хотел чего-то в таком роде... И наконец, это с ним случилось. С мелковатыми частными уроками можно было распрощаться: отныне всё приобретало официальный вес и оттенок. С гербовой печатью и сургучным плевком. Тридцатишестилетний Жорж Матиас получил класс фортепиано в Парижской консерватории. И с той поры он вёл основной курс пианистов, в качестве экстраординарного профессора музыки, — ровно четверть века, с 1862 по 1887 год (исключая небольшой перерыв на войну, блокаду Парижа и прочие бесчинства коммунаров). По существу, преподавание стало его основным делом в зрелые годы, пока ему не стукнуло 61. Да, всё так и было. Профессор Матиас..., бедный профессор Матиас, ктó же вспомнит его добрым словом — теперь, спустя (не)добрую сотню лет... Две мировые войны. Атомная бомардировка Хиросимы. Полёт собаки в космос. И даже, страшно сказать, изобретение велосипеда. Всё это... фатальным образом отодвинуло его первостепенное творческое наследие на второй план... Фортепианные концерты, сонаты, этюды, полонезы, транскрипции и даже, страшно сказать, полновесная симфония Ж.Матиаса — всё забыто.
Ах, профессор Матиас, дорогóй наш профессор Матиас... И кто бы теперь ещё вспомнил о нём, если бы не его — велiкие ученики. Раз и навсегда... увековечившие его имя. — Благодаря им, отныне и навека, его блестящая жизнь и такая же педагогическая деятельность на благо Франции должна послужить прекрасным примером для профессионального восхищения и подражания потомков и коллег. Дорогóй наш человек... Он был — и до сих пор остаётся именно таким — несомненное ничтожество и полный ноль.
Наполовину немец (в нижней части), наполовину поляк (верхним торсом), неожиданно для самогó себя очнувшийся..., как в прекрасном сне — Амадеем, Сен-Клером и «даже» учеником Шопена. «Раз архитектор с птичницей связался...»[8] И что?.., — в их детище смешались две натуры. Самовлюблённый поляк, красавчик, вдобавок — маменькин сынок. Не всякий выдержит такое испытание. Сын немца, и сам до мозга костей немец, он чувствовал себя чужим в Париже..., безнадёжно второсортным провинциалом и тем более мечтал завоевать его — ещё раз. Но как могло выглядеть такое завоевание?.. — в его убогом швабском воображении? Чины, ордена, признание, богатство, слава. — При помощи всех возможных и невозможных подручных средств. При помощи личного обаяния и авторитета поляка, Шопена. При помощи союзных войск. Верхом на белом рояле. В идеале он желал, он заслуживал получить всё и сразу. Настоящий красавец, романтический герой. Римская премия (жаль, что вторая..., лучше бы первая, конечно). Рукоплескания. Светские красавицы. Но прежде всего, на этом поприще..., самом прекрасном поприще на свете (о..., музыка!..., mein Gott!..), ему причитались чины и ордена, конечно. И гонорары, самые большие и красивые на свете. — Да, он был несомненным нарциссом, этот прекрасный учитель. Во всём блеске парижского (высшего) света, окружённый щебетанием муз, он видел себя в тройном ореоле славы, окружённым всеобщим обожанием и преклонением.
О..., если бы он один был — такой, Амадей Матиас. Хотя бы там, в Париже 1848 года... Но нет. Многие, слишком многие «таланты» желали и пытались добиться в точности того же. Шло время, проходили годы... и даже десятилетия, оставляя незаживающие рубцы прекрасных побед и благополучной жизни. Со временем Жорж Нарцисс не становился краше, но зато его мнение о себе — заметно крепчало под ударами премий, званий и орденов. Профессор консерватории... это признание, конечно. Это хорошо, это замечательно, но... слишком мало. Совсем не такого... «ординарного» взлёта он ждал и пытался добиться. И главное, совсем не такого отношения своих современников он заслуживал...[комм. 4] В итоге, это был почти крах. Почти кошмар. Потому что..., никто..., буквально никто (включая жену и самых близких) не смог постичь его значения для современной музыки, для современного мира. Никто, кроме него самого. Единственного. В полном одиночестве своего величия и славы... — В своих почти эксгибиционистских по своему тону мемуарах, написанных на кошемарном французском, Матиас уделил несколько слов своему первому учителю, Фридриху Калькбреннеру. Ни одно чувствительное сердце не могло бы остаться равнодушным, читая эти душераздирающие строки: «...он был одной из величайших фигур своего времени, последним представителем прекраснейшей фортепианной школы (теперь это я)...»[10]
Или как-то обесценить его точку зрения... Всё же, я не могу удержаться от повторения этого слова: «учитель», которое привело Жоржа Матиаса сначала к Шопену и Калькбреннеру, а затем — в консерваторию. Сначала в качестве исключительного ученика, которого никто из педагогов не мог учить игре на рояле в связи «с достаточным знанием этого инструмента», а затем — и в качестве великого «учителя», вернее сказать, профессора, спустившего с небес, чтобы показать ученикам своё искусство. Не научить, нет. Только показаться. И показать.[11] — Вспоминая о другом авторитете, на тот момент уже — легенде парижского пианизма, профессор Матиас не смог удержаться от ещё одного горького признания своей исключительности: «...<Пьер> Циммерманн меня очень любил и говорил, что мой талант — слиток золота...»[10] Тем горше, что строки эти написаны уже после всего, вдогонку невидимому поезду, — и даже после (ухода из) консерватории, в те трижды печальные времена, когда, спустившись с небес собственного величия и славы, можно было наблюдать прямо перед собой, прямо в окне своего дома (в северном Понтуазе) жалкие черепки своей земной известности. — Этот маленький мир..., этот жалкий захолустный Париж так и не понял, попросту, не смог понять, какой подарок чудесной силы преподнесли ему небеса в лице профессора Матиаса, — Жоржа Амедéя Сен-Клéра & Матиá. Уйти прочь от них..., прочь с ярмарки (жалкая пародия на Je retire, не так ли?..) уйти слишком поздно, когда уже за шестьдесят. Когда ты лыс, мастит и нехорош собой, когда подведена черта и больше не на что надеяться. — Это было крайне неприятно. И похоже на разочарование. Пополам с усталостью, поверх всего. — Ему ещё оставалось прожить почти четверть века, изредка пописывая стареющую музыку и постепенно удаляясь в прошлое среди своего «заслуженного» благополучия и угасающего авторитета. Пытаясь забыть, скрыть от самого себя предыдущую жизнь. Не без успеха, впрочем...
И дался им этот Шопен, в конце концов. В конце концов, разве Матиас давал повод так оскорблять себя? Разве он когда-нибудь подражал Шопену, — в причёске, в манерах, в исполнительстве?.. Разве что, самую малость — в сочинительстве (этюдов, например). Всегда и во всём самостоятельный, даже в четырнадцать лет ученик Матиас имел своё лицо, совершенно отдельное от всяких Шопенов.[12] Он был самобытный и оригинальный. Как пианист... Не похожий ни на Калькбреннера. Ни на Циммермана. И сохранил своё лицо до конца дней, между прочим. — И вообще, временами это становилось не только раздражающим, но и обидным. «Ученик Шопена»... До конца жизни. До седин. До блестящей лысины и академических орденов. Всё одно: «ученик...» — Словно бы этой кличкой что-то можно объяснить. Или исчерпать. — Он, Жорж Амадей Матиас. Совершенно самостоятельный. разве Шопен помогал ему концертировать, стать великим пианистом?.. Или занять должность профессора консерватории?.. Всё это он, Жорж Матиас сделал сам. Своими руками. И сам стал Рыцарем Почётного Легиона. И получил Орден Академических Пальм. Добился признания, полной самостоятельности. Респектабельный, успешный артист. Разве он может быть всего лишь «учеником»?..[комм. 5] Какой там Шопен! — этот типичный недотёпа, неудачник и приживала, вечно рассеянный и невнимательный, кашлявший и бледный. Учиться у него — всё равно что ждать у моря погоды. Несчастный подкаблучник, вынужденный зарабатывать на жизнь концертами и не доживший до сорока лет, — он был всего лишь предтечей, высшее предназначение которого — приуготовить появление Нового Амадея.
Ну ладно, не вышло как хотелось — с Первым Артистом. Пианистом. Композитором. Всюду второй. Или даже пол-второго... Но может быть, тогда получится хотя бы — с консерваторией. Мэтр. Любимый и уважаемый учитель. В кабинете. У рояля... Чтобы все как один ахнули. Всплеснули руками. Упали ниц. А затем боялись поднять глаза. И чтобы, наконец, пришло драгоценное понимание: кто есть кто, без сомнения и оговорок. — Вóт он, вот наш великий профессор и педагог (не то что Шопен!..), а мы все здесь — его ученики, решительно все, в кого только ни ткни пальцем: он воспитал блестящую плеяду пианистов и композиторов. Или хотя бы кого-то одного (из перечисленных)... Ведь есть длинный список. Есть кого назвать. И даже — кого умолчать. Среди десятков консерваторских учеников фортепианного класса Матиаса такие творческие величины, местами, вполне равные ему: Изидор Филипп, Тереза Карреньо, Рауль Пюньо, Альберто Вильямс, Эрнест Шеллинг, Альфонсо Рендано, Джеймс Ханекер, Хосе Траго, Камиль Шевийяр, Камилль Эрланже и, наконец, особенно знаменитая Эжени Барнетш (о последней — ни слова, как о покойнике).[комм. 6] И напоследок, как обычно перечисляют в справочных изданиях, две подлинные жемчужины, вишенки на торте и розочки на подушке: Поль Дюка и Эрик Сати... — Эрик Сати и Поль Дюка... Неужели и они тоже... — «ученики»? Этого «учителя»?.. — В самом деле?
И правда: оставим пустые разговоры (до поры). Как говорил один мой старинный приятель,[14] — сколько пальцы ни загибай, а всё — больше кулака не получишь. В конце концов, разве не такова племенная природа человека, что всякий из них, непременно, чей-то ученик, а иногда даже и чей-то учитель. Чтобы не сказать: профессор. — Именно из них, учителей с учениками, составленных шеренгами и рядами, одновременно и последовательно, в конце концов и получается та странная штуковина, которую мы обычно называем разными словами, чаще всего красивыми и бессмысленными. Например, «культурой». Или «цивилизацией».
Профессор Жорж Амадей Матиас умер..., страшно сказать, он всё-таки умер..., — и случилось это далеко... за границей XIX века. Он скончался в середине осени 1910 года, в те времена, в которые он не только не жил, но и, судя по всем признакам, даже и не мог жить. Последней его затеей было (несомненно, остроумной) — дотянуть до собственного столетия (1924 год, не шутка). Ну..., или хотя бы — до предыдущего, девяносто’летнего юбилея. — Тоже как-то не очень получилось. Умер он 14 октября, в собственный день рождения, восемьдесят четвёртый по счёту. Пал, оклеветанный молвой...,[15] сражённый наповал огорчением, внезапно нахлынувшим с поздравительной страницы. Не те слова. Не та слава. Не та жизнь. — Копоситор и пианист. Немец и поляк. Педагог и мемуарист, до конца своих дней так и научившийся как следует говорить..., и писать en français. — Дорогой профессор. И не менее дорогой ученик. И каждый раз — от начала. От печки. От пелёнок. Ох, и дóрого же нам всем даётся эта нехитрая человеческая наука...[комм. 7] — Ученик велiкого Шопена и величайшего Калькбреннера... Лауреат половины-второй Римской премии, а также премий Шартье и Россини,[16] рыцарь Ордена Почётного Легиона и кавалер Ордена Академических Пальм, почтенный и почётный профессор парижской Консерватории, жизнь которого служила и будет служить великим примером для кланового (о)сознания, восхищения и подражания, — несомненное ничтожество и полный ноль.[комм. 8]
био’логия
...д
А затем начать её окончание — прямо с конца. Точнее говоря, от нуля, полного и абсолютного, который всегда, как ни крути, выполняет роль точки... (отсчёта). Чтобы всё остальное, без различия титулов и званий, начиналось от него. Полностью раздевшись и слегка приплясывая на ходу... — Почти всюду, где речь заходит о консервном классе профессора Матиаса, не без удивления приходится натыкаться на фамилии двоих сáмых значительных и ярких «его учеников» (которых невесть почему вставляют в общий список, перечисляя через запятую). Вот с них-то и придётся начать, а затем — ими же и кончить. Потому что разбирать цепочку всех остальных «Изидоров с Вильямсами», доблестных представителей музыкальной академии от Аргентины до Италии — уже не осталось ни времени, ни умысла.
Первый из них, хотя и был старше, но пришёл в учебные классы на улице Фобур Пуассоньер — почти на три года позже.[комм. 9] Прежде всего потому, что путь его был значительно более извилистым и хромающим, временами превращаясь в какой-то инвалидный пунктир, на удивление наглядный. Причём, в течение всей жизни.[19] Между тем, несколько скупых и более чем сдержанных слов, сказанных им вдогонку специфической спёртой атмосфере этого заведения, тем более ценны, что он сам — спустя два десятка лет — стал педагогом, а затем и профессором той же консерватории и, фактически, её лицом. Правда, уже совсем в другую эпоху...
...я изучил теорию музыки самостоятельно, продолжая сочинять тайком, потому что мне запретили это делать (!). И в 1882 году, я полагаю, или в конце 1881 года, Т. Дюбуа, наконец, включил меня в качестве свободного слушателя в свой класс гармонии.[комм. 10] И здесь, оставив «жалобы бедного Павла» без рассмотрения, нельзя не упомянуть ещё одну (досто)славную фамилию... старой парижской любительницы «духа Шопена». Разумеется, я имею в виду Евгению (Эжени) Барнетш. Классический типаж «вечной студентки» (и сама домашняя м’учительница музыки для маленьких детей), она провела в классах консерватории едва не два десятка лет, продолжая учиться «тому и этому» у всех, кто её только был согласен «брать». Увядшая интеллектуальная «мамзель», жившая вместе со старой жиреющей мамашей, — наконец, в сорок шесть лет она нашла свою судьбу. На ней же...нился онфлёрский вдовец (давно осевший в Париже) Альфред Сати.[7]
Пожалуй, если бы не это (таргическое) обстоятельство, мне уж точно не пришлось бы интересоваться судьбой «велiкого пианиста» Амадея Матье и строчить длинное эссе про маловыразительного немецкого «профессора около нуля». — Потому что..., потому что только исключительными стараниями & настояниями Эжени Барнетш, выступавшей в амплуа классического (и академического) провокатора, состоялся весь этот сюжет.[22]
Замужняя мадам Евгения Барнетш (теперь тоже Сати) с первого же дня взялась за музыкальное воспитание своего пасынка. Последние годы она (в очередной раз) совершенствовала своё мастерство в классе органиста Александра Гильмана и пианиста Жоржа Матиаса.[23] Не хотелось бы вдаваться в подробности, но были такие два педагога..., в парижской консерватории. В доме воцарился тяжёлый академический дух, полюбить его — вместе с прекрасной мачехой — или хотя бы примириться с ним было невозможно. Впрочем, любви от Эрика никто и не ждал. Только — выполнения заданий и соответствия учебным требованиям. — В ноябре 1879 года тринадцатилетний подросток Эрик-Альфред-Лесли Сати «выдержал» вступительный конкурс и «попал» вольным слушателем в консерваторию по классам сольфеджио (Лавиньяк) и «элементарного фортепиано» (Декомб).[7] Было бы трудно себе представить сочетание более кислое и засушенное: никаким искусством тут и не пахло, только муштрой... — Дальнейшее предугадать несложно. Ещё один неисправимый инвалид, патологически-свободный ребёнок, бесконечно далёкий от нормы, плохо понимающий условия и условности человеческого общежития, — попал в жёсткую сетку стандартных требований учебной программы и клановой дисциплины...[19]
...Чистым ребёнком я впервые вошёл в ваши классы; и Душа моя была столь нежной, что вы оказались не способны постигнуть её; и повадки мои удивляли даже цветы на подоконнике; и они думали, что видят плюшевую Зебру. <...> — Спустя два-три десятка лет Сати (будучи в хорошем настроении) любил мягко подтрунивать над своим консерваторским мытарством. «Мой педагог по фортепиано, профессор Матиас, — говорил он со слегка ехидным видом, — советовал мне заняться исключительно композицией. А мой учитель гармонии, профессор Тоду, сказал, что лучше бы мне бросить композицию и полностью переключиться на занятия фортепиано»...[23] — Классический случай «перекрёстного опыления», — послать на воздух. К чёрту. Вóн из нашего домика. Только так. Вдоль по штатному расписанию.
Сообщество профессионалов, этих незаметных, но упорных мастеров кайла и молотка, безошибочно распознающих всякого «чужого» (негодного, «деструктивного» или «подрывного» мальчика, — по словам того же Поля Дюкá) и здесь не дало осечки, — как говорил дорогой дядюшка-Альфонс.[14] Любое протестное поведение зависимого, меньшего или подчинённого — немедленно вызывает ответную реакцию людей системы: наказать, заставить, исправить. А если не получилось: побить, изгнать, убить. — Между тем, Сати ещё сильно приукрашивал (исключительно по неведению) свою беспросветную карьеру ученика консервного завода. Если бы он прочитал те оффициальные характеристики, которые ему выдавали (между собой и в текущих учебных отчётах) его (не)дорогие педа...гоги, пожалуй, его интонация стала бы немного ярче, а взгляд бы — непременно прояснился. К сожалению, сегодня большинство свидетелей и свидетельств консерваторского кондуита 1880-х годов утеряно. Но даже того немногого, что уцелело — вполне достаточно. Сказанное в разные годы. Но словно бы — одним языком. Одним ртом. Одной головой. И это впечатление отнюдь не обманчиво...
Результат?.. Кажется, вы хотите спросить у меня, каков результат?.., — ну что ж, извольте! Всё очень просто. Проще пареного хрена... — Итак, вот результат: «самый ленивый», «весьма незначительный» и «полный ноль» Эрик Сати попал (на почётном месте) в список учеников профессора Матиаса..., однако при том — так и не получил консерваторского образования. Едва достигнув совершеннолетия, он немедленно завербовался в армию, лишь бы оказаться как можно дальше от постылого духа рыбных консервов мадам Барнетш, мсье Декомба, Матиаса, Лавиньяка, Гиро, Тоду и Томá.[7] — И затем, до конца жизни сохранил невероятное презрение и недоверие к ним всем вместе взятым и каждому по отдельности..., к добрым профессионалам своего дела, верным псам клана, прекрасным специалистам и — «полным нолям». В точности так...[комм. 13] Презрение, невероятной силой творческого духа пронизывающее не только всю его био’логию, био’графию, но и, странно сказать — даже музыку... (особенно, фортепианную). Потому что... Потому что...
Потому что (и здесь я не удержусь немного понизить голос), Учитель, будь он Настоящий Учитель, Репетитор, Надзиратель или просто Педагог..., какóв бы он ни был, чтó бы он ни делал..., и кáк бы себя ни вёл, — в любом случае остаётся Учителем. Именно так, я повторяю: в любом случае. — И даже если он ничему не учит. И даже если он ничему не может научить. И даже если он «абсолютный ноль». И даже если он отвергает. И даже если он оскорбляет. И даже если он выгоняет вон. И даже если он полное ничтожество, садист и подлец. Какой бы он ни был. Какой уж был. Какой уж есть... — При всех обстоятельствах он — навсегда..., до конца дней — остаётся Учителем. Таким вот Учителем...
|
Ис’ сточников
Лит’ ературы (с’писок)
См. тако’ же
Автор & податель сего : Юр.Ханон. Все права сохранены. Auteur : Yuri Khanon. All rights reserved.
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|