Россия: средостение (Натур-философия натур)
( особенности государственной власти в России ) Всё мало, мало, мало,
...И внезапно вспомнилось мне, словно сейчас. И всплыло из памяти, словно из глубокого подвала... И подкатило к горлу. И остановилось... И больше не вспоминалось... Совсем как в одной старой-старой сказке : покидая город, гибнущий в огне, ступай спокойно своей доро́гой вперёд, да только не оглядывайся. Иди всё время вперёд. Да не оглядывайся. Только тогда будешь — спасён. Но если всё-таки не выдержишь и оглянешься — ну, тогда уж пеняй на себя. Случится страшное. Не дойдёшь. Сгоришь. Умрёшь в страшных мучениях. Окаменеешь... среди стен.
— Стена Первая —Вскрикнул в темноте, очнулся,
г Пожалуй, наиболее яркое выражение подобная точка зрения получила в легендарной книге маркиза Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году»,[5] на страницах которой в брутально-простой и сжатой форме сформулирован вывод — поистине потрясающий: ...Русский народ ни к чему более не пригоден, кроме завоевания мира; он — всего лишь мёртвый, хотя и колоссальный по масштабу механизм в руках грозного самодержавного монарха — Николая I, — а тот стремится царствовать надо всем, ибо не должно существовать предела его полновластию. От министра и до последнего крестьянина все в России лишены самостоятельной воли, все — послушные и дисциплинированные исполнители приказов свыше, и потому правительство страны, воплощённое в одном человеке, всемогуще... Спустя ещё три десятилетия, и уже не совсем при Николае I, похожий взгляд (правда, в отличие от Кюстина, почти с почтительным восхищением), — в несколько иных словах высказывал Константину Леонтьеву (в то время русскому консулу в Салониках) «один турецкий паша́, человек образованный, читавший Гоголя во французском переводе». Странно сказать, но знакомство с персонажами «Мёртвых душ» парадоксальным образом привело его к твёрдому пониманию, что «Россия ― очень сильна, ибо если таковы у вас худшие люди, то каковы же лучшие?» Основанием для подобного утверждения послужила для него картина повального почтения к вышестоящим, послушания начальству и всеобщего преклонения перед чина́ми, так любовно и в тёплых красках изображённая Гоголем. Означенный паша́ также считал, что российское правительство могущественнее любого другого прежде всего в силу отсутствия внутренних ограничителей его власти, а потому единственное, что могло бы в будущем ослабить его, это ― введение конституции. Любопытно, что почти те же самые мысли в эти годы встречаются и во многих публикациях Маркса и Энгельса. Будучи (в силу системы своих убеждений) дважды непримиримыми врагами Российской империи и самодержавия, они полагали, что главное преимущество её правителей перед всеми прочими состоит в их полнейшей свободе от контроля парламента и общественности, в скрытности действий и намерений под покровом государственной тайны, а также ― во всеобщей сплочённости под началом единой деспотической воли. Благодаря таким возможностям, со стороны казавшимся неограниченными, эти правители тайно готовят свой план постепенного порабощения европейского континента: «наша дряхлеющая олигархия всюду уступает молодому восточному деспотизму».[комм. 1] Отсюда напрямую вырастает и рецепт спасения: только победа пролетарской революции может сорвать коварные замыслы русских деспотов.
Однако, обратившись к показаниям свидетелей, которые в разные годы (и даже эпохи) оказывались вблизи дубового руля этого механизма, мы сможем наблюдать картину — разительно отличную. Вот что писал, к примеру, в своём дневнике 1866 года, пожалуй, один из самых проницательных государственных деятелей страны (в том числе, и министр внутренних дел) граф Пётр Валуев: ...В сущности, у нас везде оптический обман. И сила, и единство, и верноподданническая преданность и покорность — всё более кажется, чем есть. <...> Есть что-то как бы надломленное в нынешнем строе России и во всём, что ежедневно у меня под глазами...[6] И поневоле приходится прислушаться. И даже приглядеться. В самом деле, кому как не «министру внутренних дел» было судить о внутреннем положении страны и её управленческого аппарата? — А вот ещё одно свидетельство... Уже семнадцатью годами позднее другой высокопоставленный чиновник, государственный секретарь Александр Половцов отмечал нечто вполне подобное: «В тихое, нормальное время дела́ плетутся, но не дай Бог грозу, — не знаешь, что произойдёт». [7] Конечно, нельзя доверять подобным настроениям полностью, усматривая в них нечто уникальное и показательное: постоянно сравнивая и проверяя услышанное и прочитанное из чужих уст... Люди беспокойные и мнительные встречаются во все времена, в любом поколении и на всякой должности. Однако высказывания подобного тона (и рода) с подозрительным постоянством повторяются из поколения в поколение, появляясь ещё в начале XIX столетия (одним из первых на обнаружившиеся признаки расстройства системы российской государственности обратил внимание Николай Карамзин в своей «Записке о древней и новой России» 1811 г.) И всё же, не может не обращать на себя внимание тот факт, что по мере развития российской цивилизации, и с каждым новым поколением такие настроения становятся всё более частыми; на исходе же века глубокая тревога за судьбу государства охватывает уже почти всех политически мыслящих людей, причастных к власти: от Константина Победоносцева и Сергея Витте — до Владимира Мещерского и великого князя Сергея Александровича. И всё же, при несомненном различии в положении, взглядах и целях, все они сходились, пожалуй, в главном: государственная политика становится всё более неэффективной, она опасно отстаёт от быстро изменяющихся требований времени, и причина этого отставания находится — в самой организации и принципах работы государственного механизма. Кризис России — это, прежде всего, кризис её правительства и высшей бюрократии, буквально с каждым десятилетием теряющих управление жизнью гигантской страны.
Как это ни парадоксально слышать, однако оба противоположных образа российской государственной власти во многом соответствовали реальности. При этом бросающееся в глаза противоречие между наружным могуществом и нарастающей внутренней недееспособностью далеко не сводилось к «оптическому обману» стороннего наблюдателя, не посвящённого в сакраментальные тайны коридоров власти. Пожалуй, на протяжении всего ХIХ века (хотя и с разной скоростью) происходил процесс неуклонного падения эффективности механизма авторитарной власти в условиях постепенного развития общества и усложнения его жизни, — в то время как унаследованная (в прямом смысле слова) незыблемость традиций и принципов этой власти создавала иллюзию прежнего всемогущества. Екатерининские формы самодержавия не могли оставаться эффективными — и сто лет спустя, скажем, в эпоху Александра II, а косметическое подновление административной машины никак не могло предотвратить её прогрессирующий управленческий рахит. Как следствие — мы видим всё более углублявшуюся неудовлетворённость результатами деятельности этой машины, которая стала едва ли не основным общественным ощущением второй половины XIX столетия..., — причём, неудовлетворённость едва ли не всеобщая: как «руководимого» общества, так и его руководителей. И в первую очередь, эта неудовлетворённость проявлялась во всё более усиливающихся жалобах — на «недомогание государственного организма», «правительственный разлад» и «бюрократическое средостение», — ставших столь частыми именно в эти, завершающие годы. Главный костяк политической и управленческой организации российской монархии сложился ещё во времена Московского царства, во времена относительной простоты всех общественных отношений: снизу доверху. Именно тогда определились и основные силовые линии российского государства, даже в те времена обладавшего слишком большой территорией. И прежде всего, опорой власти на местах стало дворянство, особое служилое сословие, обязанное за пожалованную ему в условное владение землю нести — государственную (главным образом, военную) службу. В духовном отношении страна объединялась вертикальной иерархией православной церкви, сохранявшей вплоть до середины XVII века не только непререкаемый авторитет, но и весьма значительную самостоятельность. Патриархальность российской системы управления выражалась даже в том, что назначаемые государями наместники различных областей получали их «на кормление», как правило — в качестве вознаграждения за какие-либо выслуги, заслуги или услуги. Само же «кормление» очень долгое время происходило в форме обеспечения «кормила власти» натуральными поставками и всевозможными повинностями.[комм. 2]
Поначалу своего существования он выступал скорее как аппарат дополнительный и дополняющий, основной задачей которой стало — утрясти и упорядочить те сферы государственной жизни, где традиционный, архаический порядок управления оказывался уже недостаточен или немощен.
— Стена Вторая —Вскрикнул в темноте, очнулся...,
п
Вторым (ничуть не менее существенным) шагом на пути тотальной бюрократизации страны стало 18 февраля 1762 года, когда был оглашён приснопамятный «Манифест о вольности дворянства», — едва ли не единственный общегосударственный акт, изданный кратким государем Петром III. С того (несомненно, исторического) момента государственная служба перестала быть обязанностью и сословным уделом для дворян. Как следствие, выделившись в отдельную служивую касту, мир чиновников постепенно начал приобретать всё более замкнутый и самодостаточный характер — корпорации (или класса, как сказал бы господин Маркс), во многом обособляясь даже — от правящего сословия. Благодаря в высшей степени «закрепляющему» правлению Екатерины, к началу XIX века государственное управление становится совершенно особой, замкнутой в себе (якобы, технической или канцелярской) сферой, поставленной над обществом и спускающей ему сверху некие «правила игры» без какой-либо формальной обязанности учитывать его мнение, нужды или запросы. Говоря иными словами, процесс управления на́чал превращаться в известный образец полузакрытой системы с крайне слабо выраженными «каналами обратной связи».[комм. 4]
— С одной стороны, высшая правительственная бюрократия (так называемая «управленческая элита»), будучи в большинстве своём (кроме шуток) наиболее образованной и государственно мыслящей частью российского общества, в силу этого обстоятельства нередко оказывалась единственным (или, по крайней мере, главным) источником прогресса в стране. Хрестоматийные слова Александра Пушкина о том, что «...правительство — есть единственный европеец в России; оно плохо..., но оно могло бы быть ещё в тысячу раз хуже, и никто бы этого даже не заметил», оставались справедливыми ещё не одно десятилетие после «европейской» смерти поэта. Однако справедливо было и другое, едва ли не прямо противоположное... — Сосредоточение в руках государственного аппарата всех нитей управления буквально всем развитием страны снизу доверху, а также превращение правительства в единственный «локомотив прогресса» вело к максимально подробной, а на деле — мелочной административно-полицейской опёке практически всех сторон жизни, включая даже — частную. Эта опёка..., она мало того, что раздражала всех (и противников, и даже сторонников очередных «реформ»), так ещё и способствовала массовому распространению «идеалов» всеобщей бездеятельности и апатии («инициатива наказуема»), при том, что сам государственный аппарат раз за разом оказывался хронически недостаточным для решения возникавших перед ним задач, с каждым десятилетием всё более сложных и многообразных.
В своё время Юрий Лотман отмечал, что именно Николаю Карамзину, пожалуй, первому принадлежит это наблюдение, сколь тонкое, столь и точное..., — что в России каждая новая попытка усовершенствования управления по европейскому образцу ведёт не столько к его улучшению, сколько к очередному усилению бюрократизации. Размышляя (в своё время) о введении в России новой системы министерств, Казамзин не смог удержаться от ярого & яркого восклицания: ...но сколько изобретено новых мест, сколько чиновников ненужных! Здесь три генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берёт из пяти мест жалование; всякому — столовые деньги; множество пенсий излишних; дают взаймы без отдачи и кому — богатейшим людям! Обманывают государя проектами, заведениями на бумаге, чтобы грабить казну... Непрестанно на государственное иждивение ездят инспекторы, сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами; все требуют от императора домов — и покупают оные двойною ценой из сумм государственных, будто бы для общей, а в самом деле для частной выгоды и прочее, и прочее... Мало остановить некоторые казённые строения и работы, — ... надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жалованье.[9] В тесной связи со сказанным выше, примечателен и ещё один факт. Николай Карамзин крайне критически относился и к обсуждавшимся тогда ранним проектам ликвидации крепостного права, — однако, вовсе не потому, что симпатизировал крепостничеству как таковому, но прежде всего потому, что проницательно указывал на уязвимость перспектив управления Россией перед возможными последствиями этого шага. Повсеместное дворянское управление и присмотр над хозяйственной и бытовой жизнью крепостного крестьянства (в зоне компетенции помещичьих имений) — ещё со старомосковских времён оставался фундаментальным принципом организации российского общества. Отказ от этого принципа, как следствие, приводил к исчезновению прежней социальной роли дворян как «слуг государевых» и установлению фактической безраздельной гегемонии узкой бюрократической касты надо всей жизнью в стране. «Что значит освободить у нас крестьян? — задавался вопросом Карамзин, — Дать им волю жить, где угодно, отнять у господ всю власть над ними, подчинить их одной власти правительства... теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмёт себе Россию на рамена — удержит ли? Падение страшно...» Почти на сорок лет позднее сходным образом понимал эту проблему и сам дядюшка-император Николай Павлович. Взвешивая все «за» и «против» необходимости отмены крепостного права, он вполне отдавал себе отчёт, что этот шаг необратимо изменит характер управления миллионами помещичьих крестьян. Однако именно оно, это управление, при всех своих вопиющих издержках и изъянах, в свою очередь, представляло собой тогда единственный естественный противовес всевластию вездесущего бюрократического аппарата. Обращаясь в 1848 году к депутации петербургского дворянства, император сказал об этом прямо: «...Полиции у меня нет, и я её не люблю; вы — моя полиция; обязанность каждого из вас охранять существующий порядок вещей и обо всяких покушениях против него доводить до моего сведения; будем действовать единодушно, и тогда мы непобедимы». И в самом деле, до реформы 1861 года дворянское сословие (и в самом деле, подобное Атласу) обладало силой исключительной важности во всей системе управления сельской Россией. Это высочайшее признание тем более примечательно, что в политическом отношении Николай не доверял никому. В том числе и — дворянству, постоянно создавая в стране систему взаимных сдержек и противовесов: в том числе и сословных. Вполне соглашаясь с организующей ролью дворянства в деревне, он не считал желательным окончательное подчинение и этой сферы опёке правительственной бюрократии. Один из ближайших сподвижников императора, председатель Государственного совета князь Илларион Васильчиков несколькими годами ранее писал, что ликвидация крепостной зависимости тесно переплетена с проблемой политико-административной реформы — создания принципиально новой организации управления страной: ...Это язва России; невозможен никакой прогресс, пока администрация остаётся в нынешнем состоянии... Не железные дороги, не свобода крестьян составят благоденствие страны, начнём с того, чтобы дать нам администрацию, остальное — придёт. Однако, несмотря на (отчасти обоснованные) сомнения консерваторов, всерьёз опасавшихся политических и социальных последствий отмены крепостного права как радикального (и почти революционного) переворота в жизни страны, — сохранять во второй половине XIX века патриархальный порядок управления российской деревней, унаследованный от прошлого, было уже — невозможно. Ещё один февральский манифест (на этот раз от 19 февраля 1861 года) положил конец прежней архаичной системе, открыв дорогу стремительному ускорению общественного развития. — Но, вместе с тем, он вызвал появление десятков сложнейших проблем, столкновение с которыми едва ли не сразу же выявило опасное падение эффективности государственной власти в России.
— Стена Третья —Опять вскрикнул в темноте, очнулся,
п — Говоря сугубо между нами, первые признаки приближения этой новой «колоссальной волны» появились ещё в эпоху Николая I, предшествующую великим реформам — в 1830–1840-е годы, — но лишь с середины 1860-х они перешли в активную фазу и стали создавать совершенно иное «качество жизни» (если выражаться современным языком). Самыми заметными симптомами этих процессов стало прежде всего — стремительное возрастание значения городов и вообще — городского жизненного уклада в аграрной России, а также громадное усиление влияния денег. — И последнее ничуть не оговорка, именно так: денег в частности и капитала вообще... — Да, не знатности, не земельной собственности, не служебного ранга или даже близости к монарху, как это бывало прежде, а прежде всего — денег самих по себе. Теперь они стали влиять решающим образом — на положение и роль человека в обществе.
В своё время был совершенно прав Корней Чуковский, неожиданно для многих определивший творчество Николая Некрасова — как ярчайшее выражение са́мой сердцевины духа и воздуха новой эпохи. Известный всем поэт-народолюбец с гораздо бо́льшим основанием может быть назван «поэтом урбанизации» или певцом наступившей эпохи «денежного могущества» (отношение к которому, впрочем, было у него неоднозначным).[11] В своей энциклопедической поэме «Современники», написанной под прямым впечатлением от грюндерского подъёма начала 1870-х годов и лихорадочного ажиотажа на петербургской бирже, Некрасов нарисовал грандиозную картину — ещё одной волны..., хотя и не той, о которой печалился граф Валуев... Это была картина подлинного «Девятого вала» — всесокрушающего натиска денег на российское общество. Колоссальный рост частного железнодорожного строительства, сопровождающийся чудовищной массовой коррупцией на всех уровнях и этажах, когда дело касалось практически всех причастных к делу чиновников, — учреждение десятков коммерческих банков,[комм. 6] махровый расцвет биржевой спекуляции, под’ковёрная борьба за правительственные заказы для промышленности, страстное и заинтересованное обсуждение преимуществ и недостатков протекционистских и фритредерских тарифов, — всё это были отдельные признаки «новых времён», которые, съединяясь, — с каждым годом необратимо изменяли прежнюю российскую действительность. Я и другой прокажённый, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезáла небо на две половины. И наша половина неба была буро-чёрная, а к горизонту тёмно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается чёрная земля и начинается небо. И, сдавленная землёй и небом, задыхалась чёрная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплёвывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы....[12] Контрасты нарастали буквально с каждым годом. И каждый новый год — становился ещё одним шагом в сторону. Кипение густого бульона жизни в столицах, где на глазах создавались (а подчас и рушились) громадные состояния, где царила лихорадочная предприимчивая активность в самых различных сферах (от горнопромышленных разработок до издания газет и журналов) — всё это словно бы символизировало наступившую эпоху господства городов, воплощавших бурную динамику общественного развития (при том, что даже к началу XX века более трёх четвертей населения страны всё ещё жило в деревне). Драматический разрыв между ними усиливался с невероятной скоростью. По сравнению с мутным городским кипением сельская Россия в 1860–1870-х годах погружается — в затяжную спячку, типическую стагнацию, сильнее всего поразившую не крестьянские, а именно помещичьи хозяйства, значительно хуже адаптировавшиеся к новым условиям: экономическим и социальным. Пожалуй, са́мым частым определением положения пореформенной деревни становится слово «оскудение» — повсеместные жалобы на него со стороны литературы и публицистики особенно усиливаются в конце первого десятилетия александровских реформ, — на рубеже 1860–1870-х годов. Ещё одним совершенно новым и грозным для власти явлением стала проявившаяся к 1860-м годам самодостаточность образования (просвещения) как социальной силы и, как результат, принципиально новая роль носителей этого образования. В прежние времена едва ли не подавляющее большинство людей образованных состояло на государственной службе, носило соответствующий ведомственный мундир. За примерами не нужно далеко ходить..., поэты Иван Дмитриев и Гавриил Державин были министрами, Пётр Вяземский и Владимир Одоевский занимали крупные ведомственные должности, декабристская интеллигенция почти вся принадлежала — к офицерству, и даже известный своим вольнолюбием, равно как и недисциплинированностью Александр Пушкин большую часть своей взрослой жизни провёл, числясь на службе — сначала при Министерстве иностранных дел, затем при канцелярии новороссийского генерал-губернатора, а в последние годы — по Министерству двора. — Дворяне не служившие были, как правило, людьми малообразованными, а потому занимались обычным (деревенским) хозяйствованием в своих имениях. В пореформенные годы ситуация разительно переменилась. Поколением раньше император Николай мог с оттенком презрения относиться к «свободным интеллектуалам», предпочитающим жить вне службы — «эта мелюзга, людишки во фраках». — Во времена же его сына разночинная интеллигенция, фактически, полу’нищий класс, не имея при себе ничего, кроме своего образования и «готовности свободно мыслить», — чуть ли не демонстративно противопоставила себя государственной бюрократии. За считанные годы эти «ничтожные людишки» превратились — в опасную силу, сделавшись носителем альтернативного и резко критического по отношению к власти понимания общественных проблем и задач. И главная опасность состояла в том, что яркая идея, противостоящая сложившейся системе, появилась как раз в то время, когда сама система (в ходе реформы 1861 г.) окончательно лишилась своей идейной основы, пускай даже унаследованной из прошлого. Одним из признаков этого времени стал успех и широкая популярность тех журналов, которые находились в неприкрытой оппозиции к власти: прежде всего, некрасовского «Современника» и салтыковских «Отечественных записок». ...Могущество правительства всё ещё огромно, но оно носит характер материального преобладания, физической силы; идеи у правительства нет; его противники ничтожны численно и разобщены, но вооружены идеей, враждебной существующему порядку вещей; если правительство не перехватит инициативу, противопоставив ей собственную — привлекательную для изменившегося общества, — идея его противников через одно-два поколения овладеет умами народа, этой всё ещё спящей громады, и государство погибнет... Эта удивительно отчётливая и точная мысль, высказанная в записке осуждённого, вскоре трагически погибшего в ссылке революционера-шестидесятника Николая Серно-Соловьевича во многом созвучна — одновременным размышлениям человека, стоявшего на противоположном полюсе общественного размежевания (уже не раз упомянутого министра внутренних дел Петра Валуева). И даже более того, не остановившись на общем описании общественного механизма, Серно-Соловьевич пророчески предсказал время крушения убившего его государства — «в царствование внука нынешнего государя», читай прямым текстом: «Николая II — внука Александра II». Невероятно быстрое усложнение всего уклада общественной жизни, появление новых экономических, социальных, правовых, организационных проблем, возникновение в России зачатков гражданского общества..., — всё это стало сильнейшим вызовом власти в первые же пореформенные десятилетия. Однако сама власть, как и в прежние императорские поколения, не была склонна прислушиваться не только к «воле», но даже и — к «мнению» общества. Ещё в 1863–1865 годах Александр II без малейших сомнений отклонил несколько скромно-либеральных проектов, поступивших с разных сторон, а в 1881 году, сразу после гибели собственного отца, Александр III категорически отверг, в общем-то робкий законосовещательный проект Михаила Лорис-Меликова. Как и в присные времена Николая I, самодержавие продолжало претендовать на тотальную монополию в делах управления, оставаясь по сути и по форме — само-державием, полностью контролирующим все государственные вопросы и ответы. Правда, в одном предмете ещё в правление Александра II был сделан маленький шаг назад. Отныне самодержавие претендовало только на два высших уровня управления: всероссийский и региональный, слегка отпустив вожжи — на местном. Милостивое создание земств и городских дум означало некоторое допущение «общественного представительства» к вопросам «наименее существенным». Впрочем, и эти незначительные полномочия вскоре были урезаны в ходе так называемой «контр’реформы 1890 года».
Причём, далеко не только политика..., или общественное спокойствие находилось на острие этих проблем... Задача управления обществом во времена его бурной модернизации включала в себя необходимость оперативного решения огромного количества специальных вопросов: начиная от чисто технических, связанных с ускоренным развитием промышленности, железнодорожным строительством, перевооружением армии и флота в условиях введения всеобщей воинской повинности... — и кончая финансово-кредитными, решающими проблемы всей экономики в целом. В таких условиях исключительную важность (не сравнимую с прежними временами) приобрёл уровень правовой подготовки и проработки управленческих и законодательных актов. Разумеется, общий уровень квалификации российских бюрократов повышался от десятилетия к десятилетию на всех ступенях иерархической лестницы, — в новые времена на службе всё больше ценились обладатели университетских дипломов, было создано два привилегированных учебных заведения, дававших всестороннюю подготовку с расчётом на высокие должности в системе государственного управления (Александровский лицей и Училище правоведения); в целом, было неплохо поставлено среднее и высшее военное образование... — Однако многократное умножение и усложнение задач, стоявших перед новой бюрократией, значительно опережало рост её возможностей, — включая образовательные.
— Вот почему, невзирая на несомненный прогресс (как в личном составе, так и в организации государственного аппарата),[комм. 7] итоги его деятельности всё меньше удовлетворяли как самих управляющих, так и — управляемых. Отсюда неминуемо последовало обострение тех хронических проблем, которые преследовали бюрократическую организацию российского государства на всём протяжении XIX века, став особенно болезненными — на его закате.
— Стена Пятая —Опять вскрикнул в темноте и очнулся,
и
— Уже с первых лет XIX века в России начинает ощущаться острая нехватка людей, необходимых в деле решения задач государственного управления. Ещё в августе 1821 года император Александр I, указывая Михаилу Сперанскому на основные причины, (пред)определившие неудачу своей реформаторской деятельности, прямо говорил ему «...о недостатке способных и деловых людей не только у нас, но и везде». — В 1838 году процесс простого рассмотрения кандидатур для последующего назначения в Государственный совет вызвал разочарованный отклик в дневнике Модеста Корфа (тогда государственного секретаря): «При необходимой надобности подкрепить Совет ещё несколькими новыми членами... не нашли никого, кто мог бы настоящим образом годиться и быть полезен в этом звании. Бедность в людях ужасная и не только в таком высшем разряде, но и в должностях второстепенных». — Ещё четверть века спустя схожие панические настроения регулярно повторяются на страницах дневника всё того же Петра Валуева, между прочим, (опять) министра внутренних дел: ...Трудно вообразить, какое безлюдье в министерстве, коль скоро дела требуют обобщения и политического такта... Слабость орудий, неповоротливость механизма, отсутствие господствующих и руководящих личностей — вот те признаки, которые меня тревожат и смущают... Я вижу наших деятелей. Можно ли с ними надеяться на успех?... В Казань командируется флигель-адъютант Нарышкин за неимением налицо более способного...[6] — Ещё двадцатью годами позднее государственный секретарь Александр Половцов повторял по существу в точности те же самые оценки, высказанные его современниками, находившимися у власти в 1880-е годы... Министр внутренних дел Дмитрий Толстой «сетует на недостаток людей», Константин Победоносцев, отвергает необходимость реформы государственных институтов на том основании, что «учреждения не имеют важности..., всё зависит от людей, а людей у нас нет». — Сам же император Александр III в разговоре с Половцовым «...выразил сожаление о том, что в настоящее время нет людей, и надежду, что они, может быть, впоследствии явятся». — Но увы, несмотря на светлейшие надежды предпоследнего монарха, к началу XX века его сын столкнулся с положением ещё более бедственным. В царствование Николая II верховная власть при назначении первых лиц государства оказалась в ситуации настоящего «кадрового голода». Начальник канцелярии Министерства императорского двора генерал Александр Мосолов, немало знавший нашего последнего императора, рассказал об одном весьма показательном случае: ...Оскудение в России в эту эпоху государственно мыслящими и работоспособными людьми было прямо катастрофическим. Я помню раз, после одного из посещений императора Вильгельма, государь рассказал, что Вильгельм ему рекомендовал при назначении всякого лица на высшую должность одновременно вписывать в секретный список лицо, могущее его заменить. При этом государь выразился так: По мнению генерала Мосолова, в частности, в точности такое положение и стало причиной тех трудностей, с которыми столкнулся Сергей Витте в процессе создания первого объединённого правительства: очень долго ему не удавалось подыскать нужных людей, «...да и те, которых он выбрал, далеко не все соответствовали своим назначениям».[14]
— Почти неизменно повторявшиеся на протяжении почти целого века стоны и жалобы на катастрофическое «безлюдье» административного Олимпа, доносившиеся с его же вершин, не были случайными или тем более мнимыми. Конечно же, они не говорили об отсутствии в громадной стране людей одарённых и государственно мыслящих, — во все эпохи таких в России было в избытке. Однако они очень точно отражали одну специфическую особенность формирования российского правительства, правительства чисто бюрократического — оно было в высшей степени кастовым..., причём, в са́мом узком и архаическом смысле этого слова. Любой кандидат на высшие должности должен был происходить из числа некоей тесной, замкнутой и корпоративно организованной среды — при строгом соблюдении правил её внутреннего церемониала. В итоге подобных ограничений любой потенциальный кандидат (как в системе гражданской, так и военной службы) должен был соответствовать такому непомерному числу «цензовых соответствий», — что круг возможных соискателей должности становился узок до предела..., или вовсе без о́ного. Весьма характерен один любопытный пример, раскрывающий обаяние и силу правил этого своеобразного этикета... Однажды, когда один из «самых радикальных» российских писателей, едкий обличитель правительственной бюрократии и ехиднейший сатирик Михаил Салтыков-Щедрин[комм. 8] услышал мнение о желательности назначения некоего известного общественного деятеля на министерский пост, реакцией на что стало возмущённое недоумение: «Как же можно назначить его министром, когда он даже не тайный советник?» ...Опять перед нами была стена, а около неё двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьёзно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил: Незыблемое убеждение в том, что в российское правительство могут входить лишь высшие «чинодержатели и звездоносцы», оставляло, как правило, всего один путь — более или менее постепенного восхождения по ступеням иерархической служебной лестницы, со строгим соблюдением всех клановых формальностей и традиций. С одной стороны, такой принцип пополнения касты высших администраторов способствовал тому, что её представители имели примерно равный уровень управленческого и делового опыта... Однако сам этот опыт неизбежно приобретал характер значительно более канцелярский, нежели сущностный... Пожалуй, именно отсюда и произрастают многочисленные сетования графа Валуева на переизбыток «мелких чиновничков» и «лишний вес» всяческих канцеляристов, канцелярий и департаментов..., попросту говоря — чиновных крыс. Ещё более жестоким последствием такого порядка дел стало преобладание чисто аппаратных (дисциплинарных) установок на преимущественное выдвижение людей по принципу «кто лучше подчиняется, тот и руководить будет лучше» — говоря между нами, принципу более чем спорному, хотя и известному со времен Древней Спарты.
— Стена Шестая —Опять вскрикнул в темноте, очнулся...,
и
Недостаток в ярких и талантливых государственных людях на высших ступенях властной лестницы — недостаток очевидный, невзирая на все исключения, — с завидной регулярностью создавал трудности для проведения эффективной политики российской монархии. Временами могло создаться даже такое впечатление, словно бы бюрократический аппарат управления занимается скрытым саботажем или подрывной деятельностью — исключительно в рамках своей лояльности правящему режиму. — И оно-таки создавалось, невзирая на кажущуюся абсурдность постановки вопроса. Вместе с тем, даже и поневоле складывается ощущение, что этот «недостаток» был не только результатом своего рода «кланового отбора», происходившего внутри бюрократического аппарата, (причём, отбора ярко отрицательного) но и следствием некоей направленной (хотя и не всегда осознанной) психологической линии верховной власти при формировании своего ближнего окружения. Конечно же, речь идёт, прежде всего, о прямом круге общения..., или тех лицах, которые можно было бы назвать «особами, особо допущенными к телу монарха». И здесь, отбросив всю формально-историческую шелуху, мы наконец-то сталкиваемся с дурно скрываемыми личными качествами господ («Романовых»), изрядно насидевших российский трон. Если говорить по существу, именно здесь (при подобной организации власти) и скрывается квадратный корень (а также ключ) всех проблем, обычно называемых «государственными» или «социальными». Если проследить вкусы и предпочтения сменявших друг друга российских помазанников, можно придти к неутешительному выводу. Оказывается, что некая средняя тусклость жителей государственного Олимпа (определяемая графом Валуевым при помощи характерного английского определения «below the mark» — «ниже уровня, не на высоте») была для них в чём-то даже милее (или предпочтительнее) «правительства талантов». — Такой выбор российские цари делали, разумеется, не с точки зрения неких абстрактных государственных интересов России, но прежде всего — непроизвольно, поступая с позиции личного комфорта, — таким образом, избегая ощущения беспокойства за собственное безусловное доминирование в системе власти. Одним из мотивов такого выбора была и тривиальная ревность «первых по положению» к (не)возможному появлению «первых по сути» — например: по уму, воле или пониманию проблем, стоя́щих перед страной или обществом. И в этом вопросе, полностью следуя трафаретной иерархии распределения ролей в любой стае приматов, фактический вожак вёл себя зоологически корректным и ожидаемым образом.[комм. 11]
О причинах подобного, с позволения сказать, «кадрового отбора» в начале 1890-х годов пытался рассуждать известный литератор Евгений Феоктистов, (главный цензор России) возглавлявший тогда Главное управление по делам печати. ...Почему же так? — Вероятно потому, что всё выдающееся из ряда вон, всякая крупная величина не пользуется у нас фавором; нужен главным образом «хороший человек», но чтó именно подразумевается под этим термином, не поддается анализу. Хорошим человеком может быть человек недалёкого ума, без способностей, совершенно бесцветный, но если он скромен, почтителен, приятный собеседник — симпатии будут всецело на его стороне...[16] В определённой степени ценсор Феоктистов был прав. Именно такие соображения (типично клановые или групповые) играли далеко не последнюю роль при выборе тех, кто должен был стать исполнителем решений верховной власти. И всё же, как думается в последнее время, не эти критерии были здесь главными и определяющими... Главная причина постоянной, переходящей из царствования в царствование ориентации на выбор людей «below the mark» заключалась не столько в ревности самодержцев к чужим способностям и (возможной) чужой популярности, сколько в механизме коренного страха потери своего положения. В данном случае именно он..., этот страх находил своё выражение (или локализацию) в глубоком (личном) органическом недоверии к собственной машине власти, и прежде всего, в недоверии ко внутренней лояльности само́й бюрократии. Это и порождало системное (повторяющееся из раза в раз) стремление поставить во главе её людей глубоко средних, подчинённых, «канцелярских», — в конечном счёте, лишённых какой бы то ни было инициативы. Именно таких людей значительно проще контролировать, и значительно проще (в случае необходимости) устранить (уволить, сместить), поскольку они по природе своей не способны стать незаменимыми...[комм. 12] Хорошо известно более чем критическое (временами, почти циническое) отношение властителей России к личным качествам (не говоря уже об элементарной честности) своей «верной» бюрократии. Ещё в первой четверти XIX века ходил весьма правдоподобный анекдот о словах Александра I, вполне отражающих его оценку этого сословия: «Они украли бы все зубы из моего рта, если бы могли сделать это, не разбудив меня во время сна, и украли бы все мои линейные корабли, если бы нашли место, куда их спрятать». Когда его преемник (и брат, к слову сказать) Николай I увидел на сцене гоголевского «Ревизора», зло высмеивавшего российскую администрацию, он — фактически признал справедливость критики, сказав: «Всем досталось, а мне — больше всех!» Однако, оставим отвлечённые речи: решающим всё же было не «служебное», а именно политическое (личное) недоверие. Российских царей буквально не покидало ощущение, что огромный, хорошо организованный и сплочённый корпоративными интересами (далеко не всегда совпадающими не только с настоящими интересами страны, но и с интересами государственной власти как таковой) бюрократический аппарат под маской беспрекословного повиновения (типического ничтожества) на самом деле проводит — какую-то странную..., и даже собственную (!) политику. «Россией правят столоначальники», — это (на первый взгляд) ироничное высказывание императора Николая I, пожалуй, са́мого яркого и откровенного абсолютиста на престоле, более чем характерно. Он отлично видел, каким образом государственные идеи, планы преобразований, а зачастую даже конкретные приказы и распоряжения, исходящие от верховной власти, — либо глохнут, спускаясь от ступени к ступени административной иерархии, либо всё более искажаются ею, временами доходя до собственной противоположности. ...Как к другу, прижимались они к стене и просили у неё защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела...[12] Отсюда и вырастает, если угодно, экзистенциальная проблема государства как такового, — когда сам по себе аппарат власти, по существу — единственное орудие её управления, даже самим монархом начинает восприниматься как ещё одна помеха (или «средостение») в деятельности. — Говоря по сути, таковой она и является: настоящая преграда между самодержцем и народом, постоянно скрывающая в себе и за собой громадную потенциальную опасность. Тем более опасную, что степень её реальной опасности в каждый следующий момент — неизвестна... И здесь небрежным движением руки открывается вторая (чаще всего скрытая за ширмами официального языка) проблема российской власти. Это — средостение, классическая проблема бюрократической изоляции правителя от общества «чиновным сословием». Созданная именно для этой цели, она и породила саму себя — как проблему..., сначала — познания, а затем — жизни и смерти. С разной степенью проникновения в суть явлений, однако, проблема эта регулярно вызывала тревогу во все времена и у многих государственных деятелей. Между прочим, не кто иной, как глава III Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии граф Бенкендорф оставил одно из наиболее ярких свидетельств подобного беспокойства: ...это сословие, пожалуй, является наиболее развращённым морально. Среди них редко встречаются порядочные люди. Хищение, подлоги, превратное толкование законов — во́т их ремесло. К несчастью, они-то и правят, и не только отдельные и наиболее крупные из них, но в сущности все, так как им известны все тонкости бюрократической системы... Они систематически порицают все мероприятия правительства и образуют собой кадры недовольных; но, не смея обнаружить причины своего недовольства, они выдают себя также за патриотов... К слову сказать, с подобной оценкой (на первый взгляд, слегка эксцентричной) вполне совпадает и мнение одного из ведущих идеологов николаевского царствования, министра народного просвещения Сергея Уварова, который в своей записке 1847 года высказывал весьма сходное опасение, хотя и нацеленное в перспективу ближайшего будущего: ...государственная служба вся перейдёт в руки так называемых чиновников, составляющих уже у нас многочисленное сословие людей без прошедшего и будущего, имеющих своё особое направление и совершенно похожих на класс пролетариев, единственных в России представителей неизлечимой язвы нынешнего европейского образования. В скором времени этот класс, при уклонении от службы престолу высшего и незрелости низшего, возникнет с непреоборимой силой и тем ознаменует переход политической деятельности в руки среднего класса, что в прочих европейских государствах называется Tiers Etat или Bourgeoisie...[17] Мысль о том, что в условиях практически полного отсутствия развитых общественных механизмов (к примеру, парламента и партий), при почти смехотворной сервильности и слабости сословного представительства (в лице дворянских собраний), в условиях «государственного сна» подавляющего большинства населения — бюрократия, по сути, являлась единственной организованной политической силой в стране, способной выступить (страшно сказать!) соперником самодержавной власти, — эта мысль с течением времени вызывала опасения всё более серьёзные. Более чем сорока годами спустя после подачи памятной записки Уварова, граф Валуев (к тому времени уже давно опальный), сделал запись в своём дневнике: «Замечательно такое в высших слоях правительства недоверие и пренебрежение к своим собственным орудиям». — Причём, причины для подобного отношения оставались в точности теми же, что и прежде, и за прошедшие десятилетия они скорее даже углубились: шаг за шагом, бюрократия становилась всё менее дворянской. Её социальная однородность росла в сторону «разночинства», а сама она превращалась в типическую профессиональную корпорацию (клан). В результате вся деятельность российского чиновничества значительно меньше чем раньше определялась своего рода «классовой солидарностью» с дворянами-землевладельцами (как правило, уже не состоящими на государственной службе), но стала отождествляться с некоей абстрактной «управленческой монополией», точнее говоря, с самой собой..., превращаясь, таким образом, в самодостаточный и самодовлеющий орган управления империей. В руках бюрократии были сосредоточены наиболее мощные инструменты политической и административной монополии, включая информирование власти о существующих проблемах, практическую подготовку необходимых решений, требующую специальной компетенции, а также исключительное право толкования актов верховной власти в неясных случаях и непосредственное претворение в жизнь принимавшихся решений.
— Стена Восьмая —Опять вскрикнул в темноте, опять очнулся...,
п ...Самодержец не в состоянии исполнить свои единодержавные функции без возможности личной оценки, собственного контроля и верховного наблюдения. Нельзя быть единоличным властителем страны и не получать сведений из посторонних источников, кроме административных...[14] И здесь, ведо́мые недрогнувшей рукой придворного генерала, мы неслышно подходим к центральной проблеме... Именно вследствие фатальной невозможности её разрешить, всё (миро)здание российской империи в своём постепенном & поступенном развитии сначала оказалось — в административном тупике, а затем и вовсе рухнуло, потерпев сокрушительную катастрофу.
Если как следует приглядеться к сути происходящих событий, за всё время царствований именно оно, — средостение и служило главным предметом (будь то скрытым или явным) всех крупных политических обсуждений. И всё-таки, сколько раз ни возникает это слово, посреди прочих стен, меня не покидает дурно замаскированное ощущение — полной его смутности и закрытости. И прежде всего, — отсутствия точного понимания... Для всех тех, кто волей судьбы — здесь и сегодня — продолжает жить в условиях точно такого же средостения. Не только внешнего, но и внутреннего.
— Оно мне представляется примерно так... Большая страна... Скажем, даже — империя, простирающаяся на тысячи вёрст по разные стороны от дворца своего правителя. На вершине пирамиды власти стоит государь, внизу — бесформенная, но деятельная масса народа. Для достижения полного счастия и спокойствия державы вполне достаточно непосредственных отношений между монархом (наверху) и — его подданными (внизу). — Царь..., он мудр, возможно, даже милостив... И наверняка любит свой народ. Он — вне сословий, политических партий и прочих распрей. Он желает блага своему народу. Он располагает почти неограниченными возможностями для исполнения своего желания. Себе... — нет, ему лично ничего не нужно. По сути, он и не человек: и все его устремления идут — к стране, вверенной ему на попечение Господом.
...Но где же ему найти эту волшебную осведомлённость, без которой самодержавие не в состоянии правильно функционировать?
Значит, чиновники... Бюрократия — вот каста, имеющая собственные интересы, которые далеко не всегда совпадают с интересами страны и её государя, не говоря уже о народе. Но ведь стране со 150 миллионами населения, раскинувшейся от Варшавы до Аляски — никак нельзя обойтись без чиновников!.. — Государевы слуги..., они необходимы как для контроля, так и для исполнения Его повелений. Они — государевы очи, уши и руки... и даже ноги. Но они же постоянно клонят подменить царёву волю — своей собственной. Не раз случалось так, что лукавые министры выдавали строгость закона за непреклонность царских указов, а нежданную милость — за плоды своего гуманного воздействия на государеву волю.
Ещё одна преграда — так называемая «интеллигенция». Это вечно недовольные люди, не имеющие власти, но чающие её захватить. Чаще всего они взыскуют перемен. Но на самом деле для этой касты, пускай и разрозненной, прямой исход — это революция. И вот оно уже готово, «средостение». И не просто средостение, а настоящая крепостная стена... — Это бюрократия и интеллигенция, другими словами — две группы людей, одна из которых уже достигла желанной власти, а другая только ещё желает занять тёплое местечко. Это два непримиримых врага, — тем не менее, вполне солидарные в стремлении любыми средствами как-то умалить или принизить значение царя... Они, эти две силы совместным действием своим выстроили вокруг государя — глухую стену, настоящую тюрьму. И стена эта вечно мешала императору обратиться непосредственно к своему народу с живым словом, — сказать ему как равный равному, сколь он его — любит. Впрочем, та же самая стена (но только с другой стороны) мешала непритворным верноподданным государя (включая и молодёжь, которую ещё не успели развратить враждебными прокламациями) сказать царю, сколько ещё на белом свете есть «им подобных, — простых, благодарных и всей душою привязанных к нему людей». ...Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили: Рассуждая теоретически, преодоление российского «средостения» как такового (равным образом в узком и широком смысле слова..., имея в виду также ограничение управленческой монополии бюрократии) было бы вполне возможно, направляя развитие страны по одному из трёх путей. — И прежде всего, для этого необходимо присутствие направляющей воли... — Первый из путей, как это ни прискорбно звучит, заключался в последовательном расширении прав и ответственности самого́ общества и развитии самоуправления на всех уровнях. Речь идёт о классическом самоуправлении, шаг за шагом принимающем на себя различные административные функции, среди которых (рано или поздно) оказался бы и некоторый контроль над исполнительным аппаратом власти. Отдельные компоненты такой организации общества нам сегодня хорошо известны на примере так называемого «западного» общества. И прежде всего, это последовательное разделение властей (читай: зон компетенции и сфер влияния)... И здесь включаются в работу некие универсумы, актуальные для всех обществ. Это — независимая печать, имеющая автономные источники информации и гарантированное право свободного обсуждения тех или иных решений. Это — политические партии и многопрофильные общественные организации, в работе которых находят своё отражение интересы самых разных групп и слоёв населения. И наконец, это — представительные учреждения парламентского и коллегиального типа. — Все перечисленные и подобные им институты, так или иначе, способствуют размыванию бюрократической монополии или, по крайней мере, приводят к её бо́льшей подотчётности (причём, не только обществу, но и — верховной власти). Конечно, вы правильно догадались..., это — обычный путь становления политической демократии. Однако в императорской России он оказался практически неосуществим. — Земское и городское самоуправление, а также рахитичная, постоянно ограничиваемая свобода прессы после реформ — всё это оказалось возможным пределом, до которого смогло «унизиться» самодержавное государство в ходе реформы 1860-х годов. И так продолжалось вплоть до 1905 года... После манифеста 17 октября возможности развития страны в этом направлении существенно возросли, однако до наступившей в 1914–1917 годах новой волны «великих потрясений» история отвела пренебрежимо малый срок.
— Второй путь возможного контроля над правящей бюрократией могла бы открыть практика так называемых «сдержек или противовесов», ради простоты получившая название «двойного государства». — Наличие в руках верховной власти неких мощных (иногда полу’легальных) параллельных структур позволило бы ей присматривать за государственным аппаратом и при необходимости дублировать (или даже блокировать) его деятельность. В XX веке, к примеру, по пути двойного государства развивались некоторые фашистские режимы, — прежде всего в будущей Италии и Германии. Особое место в политической системе этих стран заняли массовые тоталитарные партии, обладавшие разветвлённым, но при том жёстко централизованным аппаратом, который становился своего рода отражением (или дубликатом) аппарата государственного. Кроме того, для «пущей надёжности контроля» фашистские партии контролировали большое количество дочерних организаций, среди которых непременно были — военизированные и полицейские. При том не следовало бы забывать, что XX век не изобрёл в этом вопросе ничего нового. Государства подобного типа были известны и прежде — к примеру, для XIX века можно упомянуть хотя бы королевство Неаполитанских Бурбонов, где «иезуиты следили за полицией, полиция за иезуитами, а те и другие — вместе — за народом». Правда, двойной режим правления не спас династию от крушения в 1860–1861 годах, во время обвального процесса объединения Италии. Впрочем, и здесь я не смогу удержаться от скептического замечания. Для России XIX века, при слишком ещё патриархальной политической культуре и практически полном отсутствии сильных (и в то же время подконтрольных верховной власти) институтов, которые могли бы стать противовесом государственному аппарату, подобный вариант также не мог рассматриваться в качестве сколько-нибудь реального. К примеру, не раз высказывавшиеся в конце XIX и начале XX века суждения, что для придания устойчивости российской государственности было бы желательно возрождение «духовного авторитета» и внутренней самостоятельности православной церкви (что могло бы начаться, например, с восстановления независимого патриаршества), так и не пошли дальше разговоров.
— Таким образом, оставался только третий и последний путь... Лишённое в силу са́мой своей природы возможности какого-либо исторического выбора, российское самодержавие пыталось самостоятельно (в ручном режиме) контролировать собственный аппарат управления. И прежде всего, этот контроль состоял в последовательном стремлении не допустить формирования какой-либо единой политической воли или, тем более, организации правящей бюрократии, которая могла бы противопоставить себя решениям верховной власти. Отсюда становится прозрачно понятно, почему на всём протяжении XIX века (вплоть до критических дней октября 1905 года) сама по себе идея «объединённого правительства» ни разу не получила поддержки — ни у одного монарха. И это несмотря на то, что предложения о создании такого правительства, способного реагировать на насущные потребности времени, повторялись каждым новым поколением государственных деятелей с завидной регулярностью. — И в начале XIX века, ещё при учреждении Комитета министров, и в 1857–1861 годах, когда, наконец, был образован «Совет министров» под личным председательством царя, и в 1881 году..., после гибели Александра II — ни один из этих проектов так и не воплотился в жизнь. «В Вене есть правительство. У нас — Комитет господ министров», — с горечью записывал в августе 1863 года граф Валуев.[6] Тринадцатью годами позднее Александр Половцов (в те времена сенатор) подтвердил критическую оценку роли этого правительственного учреждения, только формально — высшего: ...Это не что иное, как присутственное место, ведущее, за редкими исключениями, довольно пустые дела в ущерб серьёзной части занятий обязанных присутствовать здесь министров... Комитет министров совершенно утратил первоначальное своё значение. Он перестал быть совещательным собранием высших представителей исполнительной власти, а сделался лишь средоточием большого числа мелких текущих дел, тягостно отзывающихся на занятиях министров, постоянно обременённых более существенными работами...[7] Столь упорное & упрямое нежелание допустить создание объединённого органа исполнительной власти отчётливо проявило опасения (чтобы не сказать: страхи) сменявших друг друга на престоле императоров за сохранность своего непоколебимого самодержавного преимущества перед лицом (даже воображаемого) создания политически солидарной организации высшей бюрократии. Каждого из этих царей куда более устраивала типично «коридорная» ситуация, когда, по выражению одного из современных историков, на вершине управленческой пирамиды царила «поликратия борющихся ведомств», каждое из которых имело в виду свои планы и свою политическую линию. А монарх в этой системе выступал в качестве светского жреца или верховного арбитра, которому всегда принадлежало последнее решающее слово по всем ключевым вопросам. Таким образом, оказывая предпочтение то одним, то другим предложениям, поступавшим от сторонников различных бюрократических группировок, он сохранял для себя полную свободу рук и иллюзию всевластия, имея возможность поддерживать только те инициативы (или персоны), которые казались ему в данный момент желательными. И здесь, словно бы на старом рентгеновском снимке внезапно просвечивает зоологическая..., и даже физиологическая природа любого средостения (нарушения проходимости каналов)..., как механизма глубоко универсального не только для человека и приматов, но также — для любых стайных животных или животного мира вообще. Страх и, отчасти, лень — вот единственные слова, которые должны были бы сверкать гербовым золотом на знамёнах этого способа существования... Да-да, я ничуть не оговорился. — Пожалуй, ничто другое не даёт столь яркого и наглядного эффекта (иллюзии) безопасности или покоя, как создание перегородок и ограничений на пути внешнего (как правило, агрессивного) мира. И здесь, говоря между нами, следовало бы отставить в стороны начатую в этой статье основную тему российского средостения — ради обсуждения иной, значительно более широкой и важной...[19]
И в самом деле, действуя безошибочно-физическим путём, они добились желаемого: поставленная цель была (почти) достигнута. Подобная, с позволения сказать, «организация» государственного управления оказалась тем эффективным инструментом, при помощи которого российские самодержцы (вплоть до начала XX века) смогли удержать своё ничем не ограниченное положение абсолютных... верховных властителей страны. В конечном счёте, ни одно значительное решение в государстве не могло быть принято помимо, а тем более — супротив воли монарха. Виртуозно организованная политическая разобщённость высшей администрации в России полностью исключала возможность возникновения ситуации, уже известной на примере других европейских стран с монархическим порядком управления.
Российским царям безусловно удалось избежать подобного «позора»... Однако ценою сохранения полноты державных прав верховной власти в России стал тяжелейший системный порок — в са́мой сердцевине российского государственного механизма, громадная опасность которого начала сказываться, в особенности, к последним десятилетиям XIX века. ...И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожжённая земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склонённых в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух...[12] Ни разу не решившись дозволить создание пускай и стопроцентно лояльного, но всё-таки «объединённого правительства», самодержавная власть по сути сама отказалась от возможности осуществления главной функции института правительства как такового — функции выработки единой государственной политики, касающейся всех сфер жизни страны. Вместо неё на протяжении почти ста лет проводились десятки отдельных «ведомственных политик», как правило, дурно согласованных, конкурирующих или даже враждующих друг с другом. За примерами не нужно далеко ходить. Их буквально — тьма, причём, даже в таких вопросах, которые никак нельзя назвать мелкими или локальными...
Насмотревшись подобных «правительственных будней», в марте 1888 года один из наиболее авторитетных и близких к Александру III деятелей, адмирал Шестаков, возглавлявший тогда Морское министерство, высказался об этой проблеме просто и прямо: ...Вообще мы, министры, страдаем недостатком сплочённости и живём каждый по себе, семейно... каждый докладывает, что хочет, и происходит такой правительственный сумбур, такие постыдные для правительства случайности...[20] Ещё более резко о хронической рассогласованности в политике правительства годом позднее отозвался и Александр Киреев: «У нас точно все министерства — отдельные государства, друг до друга не имеют никакого дела!»[21] Всё это, взятое вместе, создавало не только возможность, но и — постоянную практику опаснейшей с точки зрения эффективности общегосударственной политики ситуации, когда деятельность одного ведомства могла подрывать результаты деятельности другого, одни решения исполнительной власти противоречили другим, правительственные органы в своей повседневной работе зачастую не могли достичь даже элементарной координации усилий.
— Стена Десятая —И опять вскрикнул в темноте, и опять очнулся...,
п Ещё одним производным недостатком излишне централизованной (и одновременно рыхлой) системы государственного управления, единственным съединяющим центром которой оставался трон, — стала крайняя зависимость работы всего аппарата от постоянного давления сверху.
Между тем, подобное положение ставило всю государственную политику в прямую зависимость от настроения или состояния царствующей персоны. К примеру, начиная со второй половины 1860-х годов, появляется всё больше признаков, указывающих, что «сама верховная власть» постепенно утрачивает инициативу и политическую волю. Говоря более простым языком, Александр II постепенно растерял начальный реформационный запал, устал, а затем окончательно утратил интерес к администрированию... В условиях российской государственности это фактически означало отказ от проведения сколь-нибудь действенной и последовательной политики. Страна по существу впала в «бюрократический дрейф» или спячку, ставшую столь характерной для времён Александра III и достигшую своего максимума в первые годы царствования Николая II.
Если вопрос о причинах ревнивого опасения практически всех петербургских самодержцев к возможности появления «русского Бисмарка» вполне прозрачен, — то проблема, мешавшая им самим выступить в роли политических лидеров правительства, очевидна куда в меньшей степени. Примечательно, что в первой половине XIX века этой проблемы как-будто не существовало. — Александр I, поначалу сам, а затем через графа Аракчеева координировал работу едва ли не всех государственных учреждений. Вслед за ним так же поступал и Николай I, не только лично направлявший деятельность всего правительства, но и непосредственно руководивший работой по крайней мере двух министерств — военного и иностранных дел. Оба этих императора как-будто вполне справились с подобной ролью. Казалось, поначалу стремился к ней и Александр II, приступая к осуществлению плана своих реформ. — Создание Совета министров под его личным председательством должно было стать решающим шагом к появлению органа, определяющего единство государственной политики. Однако на деле случилось обратное — с того «исторического момента» вся вторая половина XIX века прошла под знаком усиления роли отдельных ведомств и рассогласования их деятельности — при одновременном ослаблении объединяющего начала в лице монарха. Граф Пётр Валуев не раз возвращался к этой, видимо, наболевшей теме в своих дневниках..., размышлял он об этом и в конце 1864 года: ...Государь решает разногласия по своему усмотрению. Но, таким образом, всё управление для него становится рядом обрубков, если он сам не принимает на себя обязанности непрерывно связующей и руководящей мысли. Это значит быть самому первенствующим министром. Государь тем и хочет быть, но, к сожалению, это невозможно. В наше время нельзя быть и военным царём и гражданским первым мужем Совета. Отсюда все наши затруднения...[6] Поневоле напрашивается вопрос — почему же в конце XIX века стало невозможным то, что было вполне в порядке вещей в его начале? Конечно, многое здесь было определено сменой поколений, так или иначе, определившей личные особенности людей, оказавшихся во главе Российского государства. При всей неоднозначности фигур Александра I и Николая I следует признать, что оба они имели вполне сформировавшиеся политические предпочтения и оба воспринимали высшую власть как тяжёлый долг и ответственное призвание. Кроме того, не будем забывать, что они всё же были — братьями, людьми одной генерации... И тот, и другой (при всех различиях) имели очевидный вкус к политике и желание ею заниматься... — и под властью этих братьев страна провела, между прочим, более полувека... Кроме того, нельзя не припомнить поражавшую современников работоспособность императора Николая, который посвящал государственным занятиям гораздо больше времени, чем любой офицер или чиновник в его империи. К сожалению или к счастью..., но подобного вкуса и призвания к государственной деятельности не имел ни один из последующих императоров... При бесспорном уме, ни один из них также не имел и государственного мышления. В делах политических для них была свойственна скорее внутренняя нерешительность, а также отсутствие, говоря современным языком, системного понимания происходящих событий. Если к тому же прибавить ещё и присущие им некоторые личные наклонности, — становится очевидным, что роль пассивного, но властного главы государства, некоего непререкаемого авторитета или верховного арбитра соответствовала их натуре несравненно больше, чем тяжёлая и рутинная должность главы правительства — хозяйственного и политического лидера правящей группы. ...Государь вообще не имеет дара председательства. Он терпелив, ровен и внимателен только сначала, до наступления первых ощущений досады или утомления. По наступлении этих ощущений он видимо изменяется и вдруг, переходя от слушания к приказанию, нередко прекращает совещательные суждения порывистым объявлением своей воли, установившейся не только как окончательное последствие всего услышанного и взвешенного, но иногда и как результат мгновенного впечатления...[6] Тáк, к примеру, оценивал граф Валуев работу Александра II на посту «председателя совета министров». — Практически в один голос вторит ему в своих воспоминаниях и другой близкий сподвижник императора — военный министр Дмитрий Милютин: ...Покойный император получил такое воспитание и вырос в такой среде, что не мог в своих понятиях подняться на высоту современных политических вопросов и не имел довольно характера, чтобы систематически вести важные реформы, предпринятые им по внушению того или другого из лиц, временно пользовавшихся его доверием...[24] Общее мнение современников об Александре II неизменно выделяло его нетерпеливость, слабость характера и воли, отсутствие твёрдых убеждений и податливость к влиянию окружающих. Сменивший его на престоле сын, Александр III имел взгляды более устойчивые и последовательные, да и волевой характер нового самодержца вызывал уважение..., однако сам он в молодые годы полагал свой ум «нескладным и тяжёлым», а современники чаще всего отмечали у него — отсутствие активной позиции. Вполне искренне любивший императора адмирал Шестаков, тем не менее писал о нём скептически: «Замечаю совершенную индифферентность к делам. Занятия более процессиональные, чем умственные»,[20] а более критичный Евгений Феоктистов вспоминал, что у «Александра Александровича... никогда не замечалось ни малейшей инициативы».[16] Государственная деятельность воспринималась им как тяжкое бремя и нежелательная обязанность, которую он, в силу своего положения — неизбежно должен был «отработать». В точности подобное отношение унаследовал и его сын, последний российский император, пожалуй, соединивший в своём лице все слабые стороны как отца, так и деда... — Хорошо знавший Николая Владимир Гурко достаточно подробно описывал характер и привычки последнего царя в своей книге «Царь и царица»: ...Николай II принуждал себя заниматься государственными делами, но по существу они его не захватывали. Пафос власти ему был чужд. Доклады министров были для него тяжкой обузой. Стремление к творчеству у него отсутствовало...[25] Кроме того, критически настроенный Сергей Витте отмечал у последнего императора «...полное отсутствие способности к синтезису при довольно развитых аналитических способностях», в результате чего восприятие общих проблем всякий раз распадалось в его понимании на множество мелких частных вопросов, многие из которых так и оставались нерешёнными. Конечно, личные черты самодержцев неизбежным образом отражались на повседневном стиле их руководства государственными делами и, как следствие, на общем результате. И всё же, говоря о завершающих десятилетиях XIX века, главная причина нарастающего ослабления политической воли верховной власти заключалась не только в человеческих особенностях её носителей. В несравненно большей степени она была связана с утратой самодержавием к этому времени какой бы то ни было политической программы, в которой содержались бы необходимые ценности и приоритеты существования страны.
— Может ли Россия оставаться аграрной страной с неизменной крестьянской общиной — или она должна превратиться в европейскую промышленно-финансовую державу, основу жизни которой будут составлять крупные города?.. И если в первой половине XIX века, в долгие времена братьев-императоров Александра I и Николая I, подобное ви́дение у государей ещё имелось, — и пускай оно было хаотическим и противоречивым, а в чём-то даже утопичным, — и пускай в реализации намеченной программы они были нерешительны и непоследовательны, — всё же, это были императоры со своей картиной мира. Но увы, к концу 1860-х годов, со сменой царствующего поколения даже такое понимание оказалось — окончательно утраченным. Решающим фактом здесь, по-видимому, стала глубокая усталость и разочарование императора Александра II в результатах своих преобразований. — Острейшие проблемы, стоявшие перед страной, изменились принципиально (особенно, в сравнении с предыдущим царствованием), но в целом они скорее возросли... И обсуждение этих проблем теперь проходило много острее и болезненнее, — ранее «безгласное и послушное» общество проснулось и пришло в движение, выдвигая всё более смелые и далеко идущие требования к власти, а главное — появилась масса недовольных. И не просто недовольных, — а ещё и покушавшихся. И даже хвалёное средостение уже не спасало, с каждым разом допуская всё более тяжкие осечки... ...Невольно вспоминаешь при этом остроумное замечание Ф.И.Тютчева, сделанное им ещё гораздо прежде — по поводу того, что покойного государя, потерявшего веру в успех предпринятых им реформ, должно было коробить от расточаемых ему похвал. «Вероятно, в таких случаях, — говорил он, — государь испытывает то же самое, что каждый из нас, когда по ошибке вместо двугривенного дашь нищему червонец; нищий рассыпается в благодарности, прославляет наше великодушие, отнять у него червонец совестно, а вместе с тем ужасно досадно за свой промах...[16]
Прошу (прощения). Видимо, опять отвлёкся. — Словно бы снова увидел его, это лицо. Искажённое гримасой страха и боли. Единственное лицо. Единственного царя. Живого... Уходящего прочь. И без ног.
— Последняя вспышка активности в самом конце царствования его, связанная с появлением проекта Лорис-Меликова, была скорее прямым проявлением отчаяния, порождённого ощущением ужасающего тупика. Политического... И личного.
— 1 марта 1881 года. Трагическая гибель Александра II стала одновременно проявлением тотальной политической подлости. И левых, убивавших и добивавших его, безоружного, изподтишка..., [[|двойным взрывом]]. И правых, которые (якобы) не участвовали в убийстве... Однако торжествовали — и те, и другие. Противно перечислять... — В глазах реформистов убийство царя-освободителя стало «лишним подтверждением» недостаточности его курса... В глазах консерваторов убийство царя-освободителя стало «лишним подтверждением» принципиальной ошибочности его политического творчества. Казалось бы, опасения излишни..., после убийства отца — на троне оказался его сын. Курс будет продолжен... — Ничуть не бывало! «Лишним подтверждением» ошибочности политического курса Александра II стал также его сын, «Саша №3», махровый реакционер, истовый & истинный «бегемот» на комоде (троне), всё правление которого стало одной сплошной — реакцией. За каких-то жалких пятнадцать лет он смог похоронить ... не только отца, но и почти все его достижения (беспокойные, непоследовательные и робкие) на пути внезапного прорыва крепостных стен средостения... — При Александре III вся российская политика пошла — ракоходом, в заднюю сторону..., противоположным курсом, — в рамках некоей (отчасти, стихийной) охранительной программы, получившей гордое прозвище «политики контр-реформ».
...С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно — и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она, — сумрачен и грозно-покоен был взгляд её бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы её терялись среди изуродованных трупов...[12] Начальное торжество консерваторов было слегка напрасным, поскольку воцарившийся сын №3 оказался ничуть не более последовательным политиком, чем убитый отец №2. Пожалуй, особенно наглядным выглядел торжествующий (поначалу) клич главного идеолога консерваторов Михаила Каткова, этого высшего подлеца российской арены 1880-х,[27] испытавшего едва ли не физиологическую вспышку эйфории от гибели царя-отца: «Встаньте, господа! Правительство идёт, правительство возвращается!..» — но увы, его слова очень скоро должны были вернуться к нему в горло — икотой разочарования. Возможно, это прекрасное правительство прошлого и в самом деле «возвращалось»..., «возвращалось»..., однако — вернуться оно так и не смогло. — Ожидания значительно превзошли эффект... И мало того, что само это правительство (мечта реакционеров) слишком долго не могло придти к согласию по вопросу первоочередных мероприятий, ещё дольше не могло сыскать нужных людей на государственные посты, но — самое главное!.., — реальные результаты «политики контр’реформ» оказались слишком уж скромными. Особенно, по сравнению с ожиданиями (не говоря уже о фантазиях) главных реакционеров... Если преобразования Александра II пресеклись в результате его правящей апатии..., и даже близко не были доведены до конца, — то все усилия верных хулителей его наследия оказались и вовсе дутыми. Не на шутку отяжелевший бюрократический аппарат оказался неспособен даже на поворот..., не говоря уже — о развороте. В итоге, все достижения политики «анти’реформации» 1880-х годов смогли заслужить только несколько желчных слов, «...пускай не стих, облитый горечью и злостью...»,[28] но всё же нечто, очень похожее на него. — Пожалуй, наиболее показательной в этом плане стала своеобразная рецензия, данная этому десятилетию едва ли не са́мым непримиримым и последовательным из всех записных реакционеров — Константином Леонтьевым: ...Когда эта реакционная приостановка настала, когда в реакции этой живёшь — и видишь всё-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: «Только-то?» Вскоре умерший и сам, Леонтьев так и не увидел окончания этого сюжета, столь сильно его огорчившего... — Но, судя по всему, прервать или хотя бы повернуть общую линию было уже невозможно... Российские самодержцы — мутируя поколение за поколением, — претерпели постепенное превращение в политических импотентов, неспособных удовлетворить решительно никого (хотя бы уже в силу своего крайнего одиночества). Ни сторонников, ни противников... — Так они и продолжали царить «вхолостую», существуя в замкнутом объёме созданного ими — средостения. Полнейшая неспособность государственной власти добиваться целей, не только поставленных ею самою, но и подчёркнуто декларированных, в конечном счёте вызвала разочарование и фаталистически-обречённые настроения даже у самых жёстких её сторонников, не говоря же о противниках... Странно сказать, но даже такой несомненный монархист как Константин Победоносцев уже в 1880-е годы открыто высказывал уверенность в неизбежности грядущей революции, которая, наконец, «очистит атмосферу». Именно в эти годы «реакции» пессимистические, почти упадочные настроения становятся всё более характерными для Александра Половцова, Александра Киреева, великого князя Сергея Александровича и «даже» в какой-то степени для будущего императора Николая II (не раз меланхолически проводившего параллельные линии между своим жизненным путём — и тяжкими испытаниями библейского Иова, в день которого он родился). ...И я, прокажённый, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил её меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на неё, бил её кулаками и кричал...[12] В итоге, власть была не только деморализована, но и отчасти даже — дезорганизована. При подобных упадочнических умонастроениях «верхов» трудно было бы ожидать появления хотя бы минимальной политической инициативы. Всё существо организованной работы государственной машины свелось — к одному дню. В крайнем случае — к двум. Пожалуй, ярче всего подобные настроения выразил служебный подход Дмитрия Сипягина, назначенного в 1899 году министром внутренних дел. Не раз и не два он любил повторять, что в своей деятельности вообще не считает нужным рассматривать какие-то общие вопросы, а предпочитает принимать решения по текущим делам — исключительно по мере их возникновения.[комм. 13] Если это не манифест, то что же?.. — отныне «подмороженная» государственная деятельность фактически свелась к накладыванию резолюций на входящие бумаги и своевременной рассылке исходящих — по соответствующим канцеляриям. Идеальная бюрократия..., или идеал бюрократии. И не более того.
— Стена Последняя —И в последний раз вскрикнул в темноте,
н Бурное развитие крупной промышленности и капитала, тесно связанного с международным рынком, резкое возрастание стоимости профессиональных знаний и ценности гражданского достоинства отдельной личности, рост политического самосознания в разных слоях населения и на многих окраинах империи — всё это породило грандиозные вызовы времени, с которыми уже не могла справляться ветхая управленческая машина государства. Окружённая со всех сторон собственными средостениями, она оказалась ещё и в плотном кольце растущих проблем, под жёстким давлением извне, — а возглавлявшая её власть, окончательно утеряв какую-либо внутреннюю динамику, политическую волю, и лишённая точного понимания конечных целей своей деятельности, по-прежнему пребывала в состоянии «свободного» бюрократического дрейфа. Очередной затянувшийся кризис — вылился в революцию 1905 года, основательно перетряхнувшую заскорузлую политическую систему России. Впрочем, даже это грозное предупреждение никого и ни о чём не смогло предупредить. Стены вздрогнули, пошатнулись..., и тихо встали — на прежнее место. Начавшиеся было перемены в политическом строе не получили завершённого характера. Возникшее после 17 октября 1905 года объединённое правительство было «ответственным» только — перед императором, а государственный аппарат сохранил по-прежнему замкнутый, строго иерархический и клановый характер. К сожалению, последний император оказался слишком упрям, и мал ростом...
Правда, на первый взгляд кое-что поменялось... Новый вариант организации власти предусматривал своего рода перспективный пара’центризм: отныне текущее управление политическими делами держал в своих руках председатель Совета министров, а на долю императора оставался — «только» присмотр за стабильностью и преемственностью государственного курса. Казалось бы, подобная диспозиция из двух полюсов сама по себе уже могла превратить главу правительства — в естественного соперника монарха..., и со временем у него появлялся шанс сделаться пресловутым «русским Бисмарком». — Не случайно Николай II так ревниво и недоверчиво относился к сменявшим друг друга председателям Совета министров (в большей степени — к Витте, в несколько меньшей — к Столыпину и Коковцову).
— Однако такого времени в двадцатом веке для России уже не нашлось... До 1914 года оставалось меньше десяти лет. Как оказалось, не просто меньше, а — гораздо меньше. С началом Первой мировой войны государственный механизм империи под влиянием перегрузок начал давать сбои и перешёл в состояние всё более прогрессирующего расстройства функций. Как следствие, начала ощутимо возрастать роль всевозможных чрезвычайных органов... — Так проявляли себя тихие предвестия наступающей катастрофы.
Не прошло и двух десятилетий революционного кошмара, как многие прежние черты, подобно грузинскому фениксу, — возродились из пепла в очередном (на этот раз бронированном) средостении новой государственности «социалистического Отечества», — носившего теперь имя «Советского Союза». ...А я, прокажённый, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по её камням. <...> И точно так же, как столетием прежде, наше правительство продолжало пугать и поражать мир своим угрожающим все’могуществом, — за спиной которого неслышной тенью снова стояло... какое-то странное..., почти мистическое бессилие — в простейших, казалось бы, вопросах повседневной жизни страны. И по прежнему, как предыдущие две сотни лет
|
A p p e n d i X Пояс ’ нение
э
Этот материал, от самого начала обозначенный в качестве нашего с Н.Ю. совместного & даже со’авторского эссе — и в самом деле может быть назван таковым. Не только сегодня. И в полной мере. — Хотя и не с первого слова... При том, что первым и главным его автором был и остаётся — он, конечно. Невзирая ни на какие «средостения». Я же..., остаюсь только со’автором. И прежде всего потому, что тема человеческой политики..., а также исторической политики всегда оставалась для меня не только не интересна, но глубочайшим образом отвратительна. «Область исключительной человеческой грязи» — это, возможно, излишне брутальное «определение» Николай Семёнов слышал от меня неоднократно. Сказанное иногда ехидно..., иногда в сердцах. И никогда не возражал... — И тем не менее, во всё время его работы над этой вступительной статьёй, (а это, говоря по существу, было идеологическое предисловие громадной и фундаментальной книги) он не раз встречался со мной и поднимал (словно бы не специально) интересовавшие его темы. Внимательно слушал мои ответы, в той или иной мере обструктивные, — и (всегда вежливо, очень вежливо) благодарил за «освежающий холодный душ».
Затем прошло время, годы, годы, гады, короче говоря, много лет прошло... Как всегда это бывает, текст Николая Семёнова (равно как и вся его работа над этой толстой книгой (не то монографией, не то альбомом) много лет пролежал без движения. То ли в анналах, то ли в архивах... Ведь издательство «Лики России» — оно такое лежалое, такое архивное...
— Да..., результаты посмертного вскрытия однозначны. Эта работа, она с самого начала была нашей, совместной. И прежде всего, в своём основании... История министерств (1802-1917).[34] Время кончилось. Не хочу и не считаю нужным говорить об этом длинно... Напоследок вспомню только его слова — о моей книге..., о моей единственной книге, которую Николай не только перечитал несколько раз, но и держал у себя дома — едва ли не в пяти экземплярах.[комм. 16] «Если бы не эта книга, — сказал он, — я бы никогда бы не подумал, что об истории можно писать во втором лице, как о вчерашней встрече с приятелем... Никогда я не забуду этого урока. Каждый раз, когда я сажусь за работу, она у меня теперь начинается с диалога. Того диалога, о котором я говорил...» Речь здесь идёт о первом томе «Скрябин как лицо», конечно. Другие мои книги (числом всего две), которые Николай Юрьевич очень хотел увидеть у себя в руках..., они тоже появились на этот свет — только благодаря ему..., и только после того, как он отсюда — ушёл, прикрыв за собой дверь. И всё же, я возвращаюсь к началу своего первого слова... Увидев перед собой впервые этот текст «Об особенностях государственной власти в России», — я сразу понял, о чём были его слова... При всём крайнем несходстве слога и предмета, «Скрябин как лицо» буквально пронизывает всю эту вступительную статью... Статью в лицах... — В особенности же, остановившись взглядом на условной главе, которая здесь получила название «Стена Восьмая»... В ней наш прямой диалог раскрылся, кажется, уже в полном виде.
Вóт чтó значит верный вывод: каким бы точным он ни был. — Сделанный не вовремя и не в том месте, он исчезает без следа...
|
A p p e n d i X - 2 Ком’ментарии
Ис’точники
Лит’ература ( отчасти, стено’графическая )
См. так’же
— Желающие добавить или поменять что-нибудь существенное, « s t y l e d & d e s i g n e d b y A n n a t’ H a r o n »
|