Приевшиеся жужжания, ос.2 (Юр.Ханон)
( запоздалое после’словие к мелкому случаю из практики ренегата ) [комм. 1] ...Постучал к нему я в двери,
— Прошу прощения, мадмуазель, но я вынужден попросить особ особо стеснительных стремительно покинуть помещение и грациозным шагом выйти — вон, поскольку вещи, обсуждаемые на этой странной странице, слишком унылы, скабрезны, неприличны и могут (случайно, в качестве побочного результата) попортить вам всю погоду... на будущее. — А вот последнего, мне кажется, было бы желательно как-то избежать...[3] — Потому что даже без подобных, с позволения сказать, неразумений & недоразумений посреди повседневной жизни некоторых отдельных особей (и всего вида в целом) с удивительной регулярностью случаются мелкие (или очень мелкие) события, при которых вернее всего было бы вовсе не присутствовать..., или, по крайней мере, уклониться от их непосредственного влияния, не говоря уже — об участии..., пускай даже и посредственном.[4] — Позволю себе добавить: это — необходимое (во всех смыслах слова) правило. Поскольку, в противном случае, вся жизнь и строится как близкое или отдалённое последствие некоего мелкого (или очень мелкого) события, полностью пропитываясь его свойствами и, как результат, превращаясь в такую же мелкую (или очень мелкую) вещь, имеющую какое-то значение или смысл только здесь и сейчас, в точке собственного присутствия... А более — нигде, разумеется.[5] — Такова, без ложной скромности, практически любая жизнь, о которой мы можем знать или иметь суждение: в том числе и человеческая, вестимо. Повторяясь всякий день и ночь в миллионах & миллиардах вариаций с незначительными изменениями, в итоге она и сама, в целом — превращается в такое же мелкое (или очень мелкое) событие, имеющее аналогичные последствия, раз за разом умножая вселенское жужжание и такой же зуд. Именно так, шаг за шагом и образуется — маленький ландшафт несущественного человеческого существования, посреди которого (ныне) происходят любые возможные события из практики (и теории) нашего времени...[6] — Собственно, вот и всё (вкратце), что я бы (не) хотел здесь сказать... на заранее объявленную тему. А потому на этом месте, не долго думая, можно заканчивать чтение и переходить к следующей части программы, которая чаще всего обозначается как ланч, бранч, фуршет, парти и так далее, не останавливаясь и не прерываясь на дыхание, продолжать единожды уже начатую цепочку мелких (или очень мелких) событий, которые удивительным образом продолжаются — одно за другим — в течение всей жизни, нисколько не приедаясь и не вызывая единственной закономерной реакции, о которой человек хороших манер (и такого же тона) предпочёл бы, конечно — умолчать...[7]
— Тебе, видимо, весело жилось в консерватории с твоими взглядами. Держу пари, что тебя из этого заведения хоть раз, да исключали... [комм. 2]
— Итак, что же мы видим на основании этой страницы?.. Несмотря на очевидные трудности, кажется, первый итог всё же достигнут: во всяком случае, прозвучало оффициальное элементарное определение заявленного в начале эссе предмета под ск(о)ромным заглавием «Приевшиеся жужжания». — Как (только теперь) выясняется, это всего лишь «...небольшая экспериментальная камерная пьеска» (и далее по тексту). В общем, не густо. — Всего четыре не слишком растянутых слова: три приложенных прилагательных при одном (как кажется) несущественном существительном... Казалось бы: чего проще!.. — «небольшая пьеска»..., пустое дело: говорить не о чем! — И всё же, как показывает вскрытие, каждое изреченное слово — есть не только ложь...,[12] но и пустота..., которая требует за собой очевидного продолжения..., как правило, в форме — очередной наращённой лжи..., ради порядка.
...Печально известна мужская судьба Гёте в морально-кислой стародевичьей Германии. Подобно знаменитому скандалисту Пушкину в России, он всегда казался немцам чересчур «неприличным» и развязным, а оттого имел истовых поклонниц в основном — среди евреек (за что им низкий поклон, разумеется). — И только Шиллер, этот «благородный» Шиллер, прожужжавший им все уши своими ходульно выспренными словесами, — вот этот пришёлся немкам по сердцу... Но что они с ним при этом делали, я, впрочем, умолчу...[5] 1. «небольша́я» — и в самом деле, в этом приложенном прилагательном содержится чистая правда: «небольшая» пьеска. Пожалуй, весьма затруднительно было бы назвать «большой» пьесу для гобоя и фортепиано (два инструмента, два человека) продолжительностью примерно в две с половиной минуты (~2’30’’). Можно сказать попросту: она была маленькой. И даже более того: она была маленькой по необходимости, поскольку студентам второго курса консерватории (композиторское отделение) в качестве обязательной программы предписывалось сочинить & представить экзаменационной комиссии «малые формы» для камерного ансамбля. Именно так: «малые формы». Дословно. Дюже страшно глядеть на это производственное (отчасти, даже эротическое) определение. — Тем более сказать, означенный студент «Ю.Х.» к тому времени уже дважды представал перед экзаменационной комиссией: зимой и летом 1984 года (зачёт и экзамен по композиции). И уже дважды ему вменялось в вину неисполнение стандартных (обязательных) требований «программы обучения», а на переводном экзамене (окончание первого курса) на кафедре было вынесено в его адрес частное определение, согласно которому «студенту Ю.Х.» предписывалось «слушаться своего профессора».[комм. 5] — Ах, мадмуазель..., видали бы вы этого «профессора» (иначе чем в кавычках это гордое (на)звание написать даже — и рука не подымется). Несомненный феномен... своего рода, он вполне стоил бы отдельного освищения... Заходя в класс, первым делом профессор вытаскивал из нагрудного кармана своего шикарного пиджака специальную маленькую расчёсочку с густыми зубчиками — и принимался аккуратно расчёсывать свою... точно такую же бородку: густую, седую и аккуратно стриженную (в аккурат как газон в Гайд-парке). Воспринимать всерьёз этакое декоративное «новообразование», да затем ещё и всерьёз «слушаться его»..., м-м-м..., мягко говоря, такое «пожелание» было попросту — смехотворным. Практически, идеальный чиновник (не композитор), крупный функционер профильного ленинградского профсоюза и автор доходных произведений (наподобие кантаты «Ленин в сердце» или эстрадной песенки «По речке лодочка плыла...»), этот типический образчик Homo soveticus менее всего располагал к творческому диалогу или таковому же «послушанию». Тем более, история отношений была не слишком приятной...[комм. 6] — Якобы распределённый после вступительных экзаменов к профессору У. противу желания,[комм. 7] вернее сказать, практически, даже не распределённый, нет, просто так «пихнутый», по разнарядке (чтобы заполнить пустое место для штатной единицы), первые полгода студент «Ю.Х.» просто не посещал никаких занятий (полагая, что таковых нет, и не может быть), а вторые полгода — несколько раз зашёл, чтобы (лишний раз) подивиться на диковинные обычаи местного населения... — К тому же сказать, дело осложнялось полнейшим небрежением «профессора», который скорее числился на доходном месте, чем «всамделе» преподавал..., и скорее произносил обязательные тексты, чем желал быть услышанным. Тем более, при первой же личной встрече учитель мягко сообщил студенту «Ю.Х.», что ему очень нравятся его несонаты, но он ничего не понимает в такой музыке и понятия не имеет: как её можно сочинять. — К сожалению, дальше история имела развитие далеко не идеальное. Его «ученик» оказался со странностями в характере и воспринял слова профессора буквально, — в том смысле, что тот искренне расписывается в своей полной неспособности его чему-то «научить», и стало быть, он больше ему — не педагог, а потому теперь, вероятно, можно встречаться только изредка (в охотку), ради того, чтобы показать (сыграть) новую фортепианную «не’сонату», «не’поэму», «флегму» или что-то в таком роде. — Как оказалось, это было не совсем верным выводом, потому что за спиной студента профессор жаловался на кафедре, что тот «совсем его не слушается» и не хочет выполнять обязательную программу. — Таким образом, к осени искомый тип «Ю.Х.» получил уже два предупреждения, а потому решил, что теперь ему в самом деле следовало бы сочинить нечто такое, о чём жужжит его незваный профессор и такая же кафедра: «малую форму для камерного состава исполнителей». Очень забавная формулировка (для постороннего глаза)... Честно говоря, именно об этом я и говорю. Потому что подобное (с позволения сказать) «обязательное требование» очень трудно было воспринимать всерьёз. — Как следствие, яко бы ради демонстрации сугубого ученического послушания в конце сентября 1984 года на свет появилась первая «небольшая пьеска» (ocus 2) для гобоя и фортепиано (на две с половиной минуты звучания). — Как известно, она называлась примерно так: «Приевшиеся жужжания» (памяти велiких композиторов). Она просто до безумия гордилась своими бёдрами и ножками, и всё пустозвонила о том, что её мать, видите ли, была известная (в некоторых кругах) красавица, носительница феноменальной груди и талии, вроде как итальянка..., в смысле, родом — оттуда, из Италии... В конце концов, она мне все уши прожужжала о своём цвете лица, о своей свежести и талии.
2. «экспериментальная» — пожалуй, второе прилагательное в определении этого приевшегося существительного могло бы показаться самым странным, — если хотя бы немного представлять себе обсуждаемую музыку: почти идеально традиционную, в особенности, если иметь в виду время её сочинения: 1984 год, конец XX века, Советский Союз, ордена Ленина государственная консерватория имени Римского-Корсакова. По своему стилю или звучанию, пожалуй, напоминала бы она (нет, даже не Сати!) какого-нибудь не в меру брутального Пуленка или даже (не к столу буде сказано) Жана Франсе, который вчера вечером съел несвежего палтуса... Казалось бы: и чего же в ней «экспериментального»?.. — пьеска как пьеска, к тому же, почти в чистом до-мажоре (временами съезжая в до и ля минор). — И всё же, принимая всё сказанное за чистую монету, я не стал бы выкидывать из этой песни ни слова. Потому что «приевшиеся жужжания» — не просто «экспериментальная», а бери выше!... — дважды экспериментальная пьеска, хотя — вовсе не музыка выступала в ней предметом, объектом (и субъектом) экспериментирования. И здесь, чтобы не плодить скорбь долгими прениями, я вынужден прибегнуть к недостойному приёму (вслед за теми, безусловно, уважаемыми людьми, которые пытались выгнать меня со второго курса консерватории).
— Эксперимент «номер два» приевшихся жужжаний полностью находился — в области психологии человека нормы. Будучи по своей натуре человеком совершенно отдельным (не’клановым, вне’клановым и даже анти’клановым, подобно Эрику Сати, уже не раз упомянутому), студент (а до того и школьник) Юрий Ханон постоянно испытывал громадные перегрузки в попытках кое-как удержаться внутри системы, постоянно навязывавшей ему «дегенеративные» (по своей нормальности) правила и рамки. С завидной регулярностью эти перегрузки приводили к протестным поступкам, основной целью которых был «сброс» накопившегося напряжения (раздражения). — С другой стороны, и клановая система академического музыкального образования только с большим трудом терпела внутри себя столь очевидно «инородное тело» (довольно хотя бы припомнить историческую формулировку композитора Слонявского: «Зачем вы его принимаете, я его всё равно со второго курса исключу»).[10] — Фраза его тем более показательна, что была сказана «вчистую»: не обременённый никакой историей отношений, он впервые видел этого молодого человека (почти подростка) и слышал его «музыкальные извращения». Таким образом, неприятие клана и отдельной особи было взаимным. Почти таким же взаимным было и — напряжение: обе (без)действующие стороны едва ли не с одинаковым упорством желали избавиться друг от друга. — Так или иначе, но конфликт был заранее запланирован (примерно известно было даже время: «после первого курса»), дело стало только за поводом. Новые формальные пьески (нарочито примитивные и ярко вызывающие по подаче) отлично выполнили роль детонатора — причём, для обоих сторон. — Особенно, если учесть, что «Приевшиеся жужжания» памяти велiких композиторов прозвучали — первым номером, сделав игру — сразу и наперёд.[16] И тем более необычным (на первый взгляд) выглядел антураж рутинного зачёта по композиции второго курса, состоявшегося 4 января 1985 года. На удивление, там присутствовала едва ли не вся кафедра, включая педагогов, которые совсем не должны были там находиться (за простейшим отсутствием учеников). Но зато на месте номенклатурного «профессора У.» (бессменного заместителя председателя союза композиторов) светилась осязаемая пустота: он попросту не явился. — По всей видимости, заранее предупреждённые коллегой, педагоги кафедры собрались как на новогоднюю ёлку: на запланированный & ожидаемый скандал. И у всякого к этому маленькому празднику был — свой интерес, как показала последующая история сюжета. Разумеется, «эксперимент на педагогах» с целью показать советским быкам красную тряпку, не входил в число особо ценных задач. Скажу даже более: как и большинство стихийных поступков в духе подросткового эпатажа (или протеста), он даже не был отдельно сформулирован. — И тем не менее, важный элемент прямого «вызова», а также проверки способности новой для него «формальной музыки» нести в себе заряд некоего смысла (или хотя бы умысла), безусловно, входил в подспудные планы девятнадцатилетнего автора, (особо напомню!) написавшего первые «маленькие пьески для камерного состава»... в принципиально ином стиле — с принципиально иным подходом к содержательной функции и носителям информации. Как показали дальнейшие результаты: обе задачи были выполнены с блеском. — Ах, если бы вы могли знать, что это за неземное Блаженство! — наскоро засунув руки в рукава пальто, вырваться из душной атмосферы семейного деспотизма, чтобы завалиться на часок-другой (а бывает, и третий-четвёртый) в небольшой занюханный трактирчик на углу улицы Х. и переулка У. (Да-да). — Пожалуй, только в такие минуты редкого (ежедневного) реванша, находясь на почтительном расстоянии от семейных казематов и с избытком одаривая себя славным обедом в компании самого себя, я решительно сметаю со своей дороги все искусственные, приевшиеся, наносные, а также — естественные преграды. Не оглядываясь ни на кого, щедрой дланью я дарю себе настоящий пир прокажённых!..[8]
3. «камерная» — примерно так, если не ошибаюсь, выглядело третье прилагательное в определении приевшихся жужжаний. И в самом деле, чистая правда. Программа обучения второго курса композиторского отделения теоретико-композиторского факультета ленинградской государственной ордена Ленина консерватории имени Римского-Корсакова предписывала студентам заняться отработкой профессиональных творческих приёмов именно в этой, камерной области, — как бы прискорбно это ни выглядело. На моё счастье, за окном был не 1934 и даже не 1954, но уже 1984 год. Легендарное время «махрового застоя» и «умирающих генсеков», когда издыхающая система пыталась навести строгость (дисциплину), но уже не имела для этого ни сил, ни кадров. Большинство населения усилиями последнего вождя превратилось — в типических мещан, обывателей (со всеми вытекающими последствиями). А потому, нужно было совершить слишком уж экстраординарные поступки, чтобы попасть в ситуационный канал настоящих репрессий. Само собой, «маленькая камерная пьеска» даже близко не тянула на смену социального статуса её автора. — И тем не менее, отчётливый «камерный характер» в её звучании ощущался..., прежде всего, как нескрываемое непочтение и неподчинение студента той клановой системе, с которой он соприкоснулся. Прежде всего, в лице профессора У. (начальства Союза композиторов), затем, в лице Арапова, Слонимского и Тищенко (господствующих авторитетов задохлого академического стиля), и, наконец, в форме серой массы пиджаков деканата и кафедры (вяло ожидавших элементарного послушания и исполнения учебного плана). В конце концов, реальный масштаб поступка или произведения не имел здесь решающего значения. Любой клан, принимая в свои (священные или преосвященные) ряды нового члена, прежде всего, предъявляет к нему весьма жёстко регламентированные требования: соблюдения внутренних ритуалов и правил субординации.[10] Само собой, всякий желающий быть принятым, должен, обязан и готов проявлять необходимую лояльность ко всем ценностям и регламентам клана. Необходимым образом, практически всякий человек нормы (по своему природному статусу) от рождения обладает неким «пятым чувством» — называть которое принято очень разными словами, начиная от «послушания» или «чувства локтя» и кончая каким-нибудь замороженным «коллективизмом» — причём, любые названия нисколько не меняют существа дела, поскольку (при всех равных) речь идёт о специфической стайной (социальной) функции, определяющей место и роль индивида в своей среде. По всей видимости, студент «Ю.Х.» (в силу своей природной инвалидности) был до такой степени лишён здорового ощущения собственного «я» как «части целого», что умудрился в полной мере выразить свои анти-клановые чувства даже в форме маленького «камерного» сочинения.[18] — Казалось бы: сущий пустяк, шутка, безделушка, двухминутная пародия на «сонатную форму» — однако в камерных условиях академического музыкального клана времён позднего социализма (созданного и ошкуренного ещё товарищем Сталиным) эти совершенно камерные и мелкие «Приевшиеся жужжания» памяти велiких композиторов приобрели достаточный вес — для жестокой критики, нотаций, незачёта и угроз исключения из числа студентов (и здесь следовало бы подчеркнуть: именно студентов, подчинённых и зависимых существ «низшего порядка», ещё далеко не членов клана и даже не кандидатов в их число). «Видимо, здесь не такая уж вещь пустяковая, — если ничто не похоже на просто пустяк...»[19] — Таким образом, нетрудно убедиться, что в деле соблюдения ритуалов — никакая камерность и мелкость форм не становится помехой для поощрения или, напротив — репрессии. Скорее даже — напротив. Поскольку любой ритуал по природе своей крайне подробен, несущественен и мелочен, по свойству родства он более чувствителен к знакам и формам, чем к реальным предметам. Именно из этого места и выросли ноги у (прямо скажем) неадекватной реакции барственных номенклатурщиков, господ Пищенко, Ус’пеньского, ц’Арапова, Слоняева и прочих — на откровенно ученическую работу некоего выдающегося (из шеренги клановых кретинов) студента, представившего им на подносе под нос камерную мелочь с таким «несмешным и даже глупым» названием. Вернее сказать, откровенно топорным и грубым (по своей знаковости): «Приевшиеся жужжания» памяти велiких композиторов. — Ну в самом деле..., право слово, не смешно ли, мои дорогие патентованные ничтожества, с такой битой серьёзностью реагировать на очевидный пустяк, словно бы специально сделанный из лоскутков и лохмотьев красной материи (по старому как мир рецепту дразнения быка..., — пардон, я хотел сказать, конечно: бычка... белого). — Не красного, нет... И тем более, не коня.
...В наше суетливое и мелкое время жажда наживы и любовь к золоту — auri sacra fames — приняла настолько всепроникающие и властные формы, что многие люди, желая любой ценой обеспечить себе ту или иную кругленькую сумму, не колеблясь, идут на убийство, предательство, подлог, а иногда даже — на открытую бестактность. Последнее, как вы понимаете, особенно ужасно. 4. «пьеска» — именно таково, если не ошибаюсь, было последнее слово (в оффициальной части) и, одновременно, жанровое определение предложенного к рассмотрению сочинения ос.2 памяти велiких композиторов, равно приевшегося и жужжащего. При всей кажущейся простоте и пренебрежимой величине просочившегося в текст термина, мне кажется, и здесь необходимо кое-что прибавить..., напоследок.
Даже беглый осмотр предлагаемого определения («пьеска») позволяет сделать вывод: в нём также содержится некий знак. И прежде всего потому, что такого жанра в музыкальной табели о рангах — попросту не имеется. «Пьеска» — это маленькая пьеса. И здесь этимология связей резко разделяется (разломанная надвое трещиной) на две неравные части.
— Вторая из них (скорее ассоциативная) — отсылает подальше от музыки: в область литературы или театра. Хотя и там значение слов не слишком далеко меняется. «Пьеска» — это по-прежнему маленькая пьеса. Впрочем, несколько иной вид это слово приобретает при воспоминании о главном источнике, откуда девятнадцатилетний автор черпал скудные сведения об эпатажном искусстве Эрика Сати. Для тех, кто выходил до ветру или, напротив, только что вернулся, напоминаю: это была упомянутая выше книга профессора Филенко,[14] а также более старая монография советского мсье Шнеерсона (под схожим названием).[21] Обе эти книги, в основном пролетая мимо вопросов «странной музыки» и «неугомонных идей» Сати, немало пороху всыпали на его эксцентричный характер и, в особенности, на скандальную премьеру балета «Парад» (Париж, май 1917 года). Пожалуй, наиболее зернистыми в этом свете были взбудораженные (даже спустя два десятка лет) цитаты тогдашних мальчишек-композиторов из «Шестёрки» (Пуленку и Орику тогда едва стукнуло по восемнадцать, Луи Дюрей, впрочем, был постарше — но это не помешало ему надавать пощёчин какому-то критику и загреметь в околоток). Но из всех описаний или вранья очевидцев торчал один и тот же хвост: «Парад» 1917 года стал громадным зарядом эпатажа и фронды, избежать влияния которого было попросту — невозможно. Вот, к примеру, сбивчивый рассказ Пьера Тамплие из той же книжки Шнеерсона: «Это был скандал! Весь Париж был в Шатле и бурлил негодованием! Сати был в восхищении: они дерутся из-за меня!.. Пресса была очаровательна — Сати, Кокто и Пикассо обзывали „бошами“... Одна из рецензий до такой степени возбудила Сати, что он послал его автору открытку, полную грубых оскорблений. В результате — судебный процесс. Автора «Парада» присудили к восьми дням тюремного заключения за публичное оскорбление и клевету».[22] Не менее красочен был и Илья Эренбург (получивший пригласительный билет на тот единственный спектакль — от Пикассо): «...я был до войны на одном балете Дягилева, вызвавшем скандал, — это была «Весна священная» Стравинского. Но ничего подобного тому, что случилось на «Параде», я ещё не видел. Люди, сидевшие в партере, бросились к сцене, в ярости кричали: «Занавес!» В это время на сцену вышла лошадь с кубистической мордой и начала исполнять цирковые номера — становилась на колени, танцевала, раскланивалась. Зрители, видимо, решили, что актёры издеваются над их протестами, и совсем потеряли голову, вопили: «Смерть русским!», «Пикассо — бош!», «Русские — боши!..» [23] Несмотря на изрядное количество фактических ошибок и передержек (о которых я тогда решительно ничего не знал), в этих текстах было нечто главное. Чтобы зря не тыкать пальцем и не говорить пустых слов, возьму всего два слова: ценность и сила. ...это Кокто продолжает меня ужасно утомлять своими приевшимися интригами. Честно говоря, я уже начал потихоньку ненавидеть «Поля & Виргинию». Он, как всегда, приписывает себе якобы сделанные им находки (& на самом деле потихоньку «шныряет» по чужим карманам). Но — не будем больше о нём говорить. Он с’лишком лжив..., я очень не люблю такие кривые лица...[4] — Спасибо тебе, дорогой мой Эрик, за твою маленькую нетрадиционную науку... «Ничего подобного» не видел не только Эренбург... Само собой, прогорклая атмосфера советского академизма с лошадиными физиономиями профессоров кафедры композиции & затхлых членов такого же союза — гарантировала только тотальную скуку, нормативность и полнейшее отупение (как по отдельности, так и в полном комплекте). Уже несколько раз в моей биографии длиной всего в восемнадцать лет были такие случаи, когда — внезапно ворвавшись в ряды «пыльных и просроченных» посреди бесконечно унылого концерта, мне внезапно удавалось сорвать овацию или хохот публики. И всё же, дела это нисколько не меняло: описанное в книгах казалось какой-то почти фантастической пьесой из далёкой парижской жизни. И по музыке, и по словам было прозрачно видно: французская «Шестёрка» (впрочем, далеко не только она одна) получила свой заряд соли в мягкое место, что называется, прямо из-под парада, действуя сообща и с недоеденными надоедливыми инъекциями Кокто. В известном смысле, им было совсем не трудно идти по следам Сати (во времена уже «не столь безнадёжно старые», когда начинал он сам, практически в одиночку).[4] — Пожалуй, точно такой же безнадёжный эксперимент (действуя точно так же: в одиночку) поставил девятнадцатилетний студент «Ю.Х.», разве только на другой публике. И здесь сюжет старой пьесы замкнулся, превратившись в маленькую «пьеску» (приевшихся жужжаний), затем — получившую продолжение длиной в тридцать лет с окончанием в точке Карманной Мистерии... Не длинновато ли — для одной маленькой «пьески»?.. Впрочем, ответа (как всегда) не последует.
|
|
|
— Почему именно гобой... Нет, здесь далеко не только проблема звука или гнусавости. На раннем этапе сочинения окусов была нужда в скорейшем приведении в исполнение: проверка эффектов, понимания, воплощения начальных элементов смысла и канона в материал. Впрочем, не совсем так. На самом-то деле никакой нужды в том не было, но зато была классическая, искусственно созданная видимость нужды. — Вот разница.
— На первый взгляд, «Приевшиеся жужжания» напоминают какой-то недоделанный ритурнель, лёгкую дивертисментную пьеску во французском (итальянском) духе. То ли это Муцио Клементи (больной Скарлаттиной), то ли Жан Франсе (в Пол Пуленка). Однако первое впечатление обманчиво. Это пустяковое сочинение..., на самом деле оно совершенно прусское (даром что без флейты!..), и посреди крохоборских нот проводится кропотливая канцелярская отработка некоей (глубоко неясной) дисциплины и отвратительная муштра над мелкими музыкальными ячейками. Главный вопрос: а в самом-то деле, способны ли они нести ту блоковую нагрузку, которую можно было бы считать в перспективе — канонической...
— В действительности же вопрос о принципиальной пригодности музыки в качестве субстрата канонического материала или идеологического носителя — это предмет чисто формального порядка, который на первом этапе принципиально не мог быть разрешён удовлетворительно. Именно так (и вся первая серия окусов от ос.2 до ос.12 служит тому точным подтверждением). На этом пути шаг за шагом следовало подниматься от мелкой ячейки до формального целого. Или — напротив, опускаться, если угодно.
— Таким образом, первый период элементарного освоения звукового субстрата музыки, отталкиваясь от языковой ячейки (видимой только под микроскопом глаза), сокращает сам себя до мелкой мелочи и оттого (постоянно уклоняясь от аффектов), как следствие, превращается в типический дивертисмент. Фальшивка, разумеется. Потому что главная цель и основной результат состоял в отработке деталей мелкого языка и только там содержится возможность адекватной оценки: верно ли выбрано направление и наклон карандаша при работе.
— К чести автора следовало бы добавить, что все эти его заумные умозаключения отнюдь не были сделаны задним числом, а затем — пришиты к старой кобыле (в качестве самооправдания, которое кое-кому требуется). Напротив того, они служили мотивацией, отправной точкой и главным содержанием работы. Создание «смыслового» канонического языка музыки сразу было поставлено в качестве цели (и средства). А иначе..., какого бы толка было в этих словах, в этих звуках, в этой жизни... Ответ не требуется.
— Мне кажется, тот зубодробительный эффект, который «Приевшиеся жужжания» произвели при первой же панельной демонстрации в стенах одного прославленного публичного дома, заставляет немедленно заткнуться все лужёные глотки, обвинявшие эту пьеску в пустяковости, безмыслии и легковесности. Пожалуй, история не знала сочинения более глубокого и трагического по своему звучанию. Чёрный реквием Моцарта. Te Deum Чимарозы. Похоронный марш Керубини. Приевшиеся жужжания Ханона. Это один ряд. И одна цепочка следов...
— Странно слышать смех или рвоту в пятом ряду концертного зала... В момент написания автору было девятнадцать лет. Можно сказать: он был глубоко недоношенный. Равно как и вся эта его музыка. — Пожалуй, это единственное суждение, которое придётся признать верным. И правда, было бы что возразить. Засим и раскланиваюсь. Всего добрейшего.
Каноник Юр.Ханон
1984-1986 ( Вялые записки )
... огрызки и слова ...
|
➤ |
4 января 1985. До банальности так называемая «био’графическая ситуация». Сегодня чуть не забрал документы из консерватории. Кафедра совершенно взбесилась от моих безделушек и получился самый тривиальный скандал, вроде тех, что бывали у Сати... Главным оральным оратором в прямом смысле этого слова на сей раз был Тищенко, который долго и нудно орал, олицетворяя собой полный и безоговорочный обскурантизм. Насчёт пьесок шла просто ругань беспросветная без малейшего рационального зерна, а «6 несонату» он втоптал в грязь, «аргументированно» заявив, что если прежде первые мои несонаты были по уровню — НОЛЬ,[комм. 10] от которого можно было (бы) вести отсчёт, то теперь это уже минус 1 и вообще — дрянь.[комм. 11] Кафедра была единодушна, как монолит собачьего дерьма, и только один Цытович как-то не вписывался в этот пахучий монолит. Он заставил меня не забирать документы и сказал, что теперь возьмёт в свой класс... <...> Впрочем, я уделил этому мелкому событию из жизни современных мещан слишком много внимания. Только потому, что присутствовал среди них... по какой-то нелепой случайности...[27] |
— Юр.Ханон, «Мусорная книга» ( от 4 января 1985 ) |
➤ |
Особый «номинативный» стиль его произведений — музыкальных, литературных, живописных — можно определить как поиск грамматических корней жизни, когда функциональная значимость используемых структур гораздо шире и глубже, чем очевидное и яркое формальное новаторство. Вот несколько названий: «Приевшееся жужжание памяти великих композиторов», «Концерт Глиэра для голоса с оркестром», «Так называемая музыка», «Убогие ноты в двух частях», «Пропаганда духовного ничтожества», «Пропаганда духовного убожества», «Песня о средних телах», «Рисунок головы» (роман-газета), «Чернеющий на срезе». Невольно задумаешься: откуда у музыканта, композитора такие филологические обмороки? Скорее всего, это результат усиленной рефлексии, когда ему становится мало звуков, пауз, интервалов, нот и даже всей культуры. Он ставит задачу снять этикетку не только с явления или сферы искусства, а, страшно произнести, — с самой жизни...[28] |
— Ирина Любарская, «Юрий Ханон: вектор жить» ( июнь 1990 ) |
➤ |
— И что, был повод?.. <исключить из консерватории> |
— Дм.Губин, «Игра в дни затмения» ( июнь 1990 ) |
➤ |
Это его исключали из Ленинградской консерватории за пьесу «Приевшиеся жужжания памяти великих композиторов». Это он вошёл в «номинацию за 1988 год» как один из трёх лучших советских композиторов. Это ему кричали полувеликие профессора: «молодой человек! Мы вам доверили музыку писать, а вы тут чем занимаетесь?!» И это он (в 23 года!) стал обладателем «Евро-Оскара» за музыку к фильму Сокурова «Дни затмения»...[29] |
— Ильдар Харисов, «Юрий Ханон — композитор мысли» ( март 1991 ) |
➤ |
Дальше всё шло также внешне совершенно обычным порядком: я поступил на 1-й курс теоретико-композиторского факультета нашей Консерватории в класс какого-то тусклого педагога на букву «У». На экзаменах зимней сессии второго курса Борис Тищенко заметил мне: «Хорошенький цикл у вас получается: «Приевшиеся жужжания», «Не-соната №6», «Не-хорошая пьеска» для скрипки..., далее — не зачёт, и не учение в Консерватории!!!» — а затем широко и весело рассмеялся. Видимо, собственная шутка ему понравилась...[16] |
— Юр.Ханон, «Скрябин умер, но дело его живёт» (интервью с К.Шевченко) ( ноябрь 1991 ) |
|
➤ |
Финал. Первое и последнее (причём, заранее последнее) исполнение «Приевшихся жужжаний» 7 ноября 1991 года. Старый заржавленный механизм Союза Композиторов тяжело стронулся с места и пришёл в действие. Успенский и Петров принялись завинчивать винтики, один за другим: те, которые были у них под руками. Залы, исполнители, оркестры, театры..., — всё, что только могли достать..., короче говоря, на́чал действовать тотальный запрет на моё имя. Последний концерт из серии «ханинские чтения» состоялся 7 ноября 1991 года в малом зале Капеллы (особняк Боссе на Васильевском острове). Администрация зала уже не могла отменить событие, но делала всё, чтобы он провалился. Прятали афиши, вешали объявление, что концерт не состоится, закрывали билетную кассу, не продавали билеты. И всё же, благодаря небольшой заметке Шавченко зал был полный. <...> Кроме прочей программы, <саратовский гобоист> Владимир Скляренко исполнил в начале второго отделения «Приевшиеся жужжания» (спустя семь лет после блестящей кафедральной «премьеры»). Неожиданным образом прощальное жужжание прозвучало почти как «музыка». В первый и последний раз. Публично. Больше концертов не будет, сказал я. — Круг замкнулся..., приевшийся круг жужжаний...[30] |
— Юр.Ханон, «Мусорная книга» ( 1991 ) |
➤ |
...Как раз в эти годы на отделении практического сочинения, благодаря усилиям сáмого Римского из всех Корсаковых, устанавливалась жёсткая палочная школа муштры, или первое подобие системы преподавания. Сам Николай Андреич именно в эти годы стал, кажется, ещё злее прежнего: то ли сочинялось хуже, то ли ещё какие семейно-бытовые проблемы замучили, но, так это или иначе, а продолжать учение становилось всё труднее. В части композиции царил тяжёлый, несвежий военно-морской дух Римского-Корсакова и его подчинённых учеников, а просить “защиты” у дряхлого директора консерватории было совсем бесполезно. Антон Григорьич уже тогда сделался по старости совершенно ко всему равнодушен и всё больше отсиживался в своей “дворницкой” (имея в виду кабинет возле мраморной лестницы). Других композиторов, кроме самого себя, он и раньше недолюбливал, а теперь и более того — и вовсе не переваривал. А если к тому же припомнить, каким я выглядел “сочинителем”, так и тем более надеяться оставалось только на самого себя... или на волю случая. |
— Юр.Ханон, «Скрябин как лицо», часть первая ( 1994 etc. ) |
➤ |
Дельфин умеет говорить по-французски, носит фрак поверх водолазки и разговаривает со слесарями из водоканала о том, как загарпунить крокодила, живущего в канализации, с работниками ЖЭКа о том, как заарканить бельевой верёвкой привидение, живущее на крыше с целью пересадить пропеллер своей кошке, чтобы сохранить симметрию в природе, раз есть летучие мыши. |
— Агриппа Пертурбация, «Дельфин», верлибр из цикла «Бестиарий» ( 2017 ) |
Ис’точники
Лит’ ература ( большей частью приевшаяся )
См. так’ же
— Все приевшиеся желающие дополнить, — могут переслать свои (по)желания посредством заевшегося шмеля...
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|