О достоинстве Эрика Сати (Пётр Чернобривец)
( — 1992 — ) [1]Спокойствия рачитель на часах
Сати (Satie) Эрик Альфред Лесли (17 мая 1866, Онфлёр, департамент Кальвадос — 1 июля 1925, Аркёй, близ Парижа) [комм. 1] — французский композитор. В начале XX века начал публиковать небольшие сборники пьес для фортепиано;[комм. 2] сочинения лаконичные, необычные по форме, без претензий на красивость,[комм. 3] с экстравагантными названиями: «Три пьесы в форме груши» (1903), «В лошадиной шкуре» (1911), «Автоматические описания» (1913), «Сушёные эмбрионы» (1913)... Сати часто называли «человеком противоречий». Способный на самые неожиданные поступки, он и в творческих декларациях не раз изменял свои взгляды на прямо противоположные. Активно выступая против слепого подражания Р.Вагнеру, за развитие французского национального искусства, поддерживая импрессионизм,[комм. 4] Сати столь же рьяно нападал на его эпигонов, противопоставляя импрессионизму чёткость, простоту, строгость линеарного письма... «Сати — самый изменчивый человек на свете. Кто знает, сколько раз он менял свои эстетические и моральные принципы», — пишет П.Ландорми...[3]
Б
В той, новой раме находилось действительно «всё, что угодно». Точнее, целая мусорная яма. Каждый, кто ни проходил мимо, обязательно бросал туда фантики, окурки, различный хлам... А прямо перед шедевром, что напротив, стояла лошадь и тупо поглощала из его глубин травянистое гнилое месиво. Меня уже тошнило. Из каждой рамы тянуло зловонием. Хотелось залезть на лошадь и улететь куда-нибудь к высотам, настоящим, заоблачным... И я покинул этот зал.
Следующий зал был целиком посвящён... Рафаэлю. Стоит подивиться и поразмыслить, как удалось в условиях этакого захолустья собрать обширную и необычайную коллекцию его картин (сплошь подлинных); то ли воровским методом, то ли воистину фантастическим — загадка. Но это, столь же круглое пространство было полностью увешано шедеврами. И каждой раме соответствовала подобающая ей картина. Я наслаждался. А величавое лицо вновь сияло передо мною, ласково произнося: «Вы понимаете!» — «Да», — думал я по инерции. — «Ведь это целый мир, космическое таинство... В нём кроется всё, что угодно». Тут мне припомнились печальные глаза той лошади... и я уснул. — Великое прозренье носилось во мне весь день и даже ночью. Я думал: ведь все мы поглощаем из картин, из книг, из разливающихся звуков любую пищу, какую ни дадут: внутри обложки, рамки, внутри тех труб, изрядно распускающих духовную струю. В конечном счёте, на фоне искусства мы — те же лошади, которых ныне бесконечно травят последними отходами уже закончившегося, меркнущего века. Но всякий, производящий это мессиво, определяет смысл его как целый мир, как таинство. И мы привыкли пожирать его. Нам нравится, что в нём — всё, что угодно, что в голову взбредёт. Причём реальность, содержимое сего для нас отсутствует — оно нам безразлично. Конечно, предпочтительней иметь высокую идею, но не менее приятен и возвышенный туман, пыль, копоть; нас радуют сияющие блики, а также просто некие излучения, мельчайшие частицы атомов... Поэтому и материал, задействованный в наши дни художниками, есть воистину материал предельно подлинный. И наш милый век, пресытившись и плюнув на время предыдущее, придумал себе новый пищевой продукт. То — камни, глинистая смесь, вдобавок чуточку навоза и липких жидкостей и, конечно же, густой плевок. Всё это — новизна. Прежним остался лишь высокий смысл. Ибо варево сие, перекипев, перебродив внутри творения и творческого акта, застилает пьяным дымом глаза, остатки соображения и разума несчастного создателя. И он, пошатываясь, бредит Рафаэлем возвышенно-одухотворённым, да и вообще — невесть чем...,[8] любым, что только попадёт по руку.
Мы же, в свою очередь, вдыхая аромат этого пьянящего животными парами ярко-лучистого экстракта, покорно верим..., веруем. И ржём от счастья (хотя не очень часто). Сама же внутренняя природа составляющих его начал нас не интересует. Мы, скорее, озабочены дурманом, исходящим от этого нектара. Между тем, подлинная сущность и новизна того, что нам заявлено в качестве наиновейшего, заключена именно в убогости его материи, в особой низости и никудышности, ведущей фактически — к полнейшему отсутствию. Вот истинное качество, достигнутое усилиями времени. Вот что может стать основой иного типа осознания, подхода, воззренья, наконец... Ведь существо материальной части не может не заявить о собственных правах, хотя бы и с опозданием. Пока что проглядывается некое бессмысленное тождество: новейшее искусство в формальном видении своих стремлений — суть полное подобие стремлений давно прошедших. Высокий же исконный смысл остался тем же, и в неизменности своей — почиёт. В результате, творчество теперь извечно по природе. И это — обязательное качество его. Мы уже видели, что средства ныне — безразличны. И под любое ощущение, мысль, идею мы можем смело подставлять некую произвольную, свободно выбираемую сумму этих средств. Аналогичное вполне надёжно выражается несовместимыми, взаимоисключающими комплексами звуков, красок, слов. Примеров тому множество. И смысл истории искусства во многом — в постоянной замене комплексов. При подключении очередного, нового достаточно лишь убедить воспринимающего его субъекта в соответствии пока что непривычных средств. А это — всего лишь дело времени. Ведь следует учитывать, что в целом всё вообще достаточно едино. Каждое начало имеет массу отражений. И Рафаэль найдёт нечто тождественное в рамках нынешних... Кроме того, сегодняшние средства характеризуются массивностью и прочностью строенья своего. Поэтому любая высокая идея из любого времени заведомо осядет в них. Идеи, а также большие помыслы сейчас особо благодатны для искусства. Они настолько привязаны к нему, что кажутся с виду неким разумевшимся дополнением. И нам достаточно (как бы действуя теперь иным, противоположным методом) набрать какую-либо совокупность средств — тут же содержательное, смысловое их насыщение появится само, без нашего участия. — Итак, процесс взаимо’обратим. Божественный напиток приобретает аромат, сливаясь наитеснейшим образом с высотами прошедших мыслей. Не правда ли?.. Но объективность материала — всё же, есть некое довлеющее свойство. Определённые качества его не могут не отражаться на «сути» творения. Нынешние средства, благодаря своей природе, активно «тянут» вниз, на дно; XХ век потенциально овладел «низами» творчества, создав (хотя и чисто умозрительным путём) их материальную основу. Эти «низы» доподлинно необходимы. Ибо стоит нам окинуть взором структурные основы жизненных явлений в их сути, как... Короче говоря, потребуется полный спектр, и низменная часть его, быть может, проявит себя в немалой степени. Она душевна, даже занимательна. И в музыке уже отчасти воплощена. Судите сами. Душный зал. Повсюду конский храп и ржанье (это слушатели, которые тупо глядят на исполнителя и ничего не понимают). Процесс уныл и много’труден. Всё предыдущее мало чем отлично от последующего (но не наоборот). Будущего нет. Скорее, ещё одно отраженье прошлого. А музыка, тем временем, дотошно и сосредоточенно, шаг за шагом, восполняет отсутствовавшие ранее «низы». Впоследствии мы начинаем уже понимать, что они вовсе не отсутствовали; они всегда благополучно существовали в любом искусстве. Между тем, как мы упоминали, всякое явление и всякое начало имеет массу отражений. И стоит лишь легонько повернуть лицо на несколько градусов — отражение всплывёт, представив переосмысленное, перевоплощённое обличье творческого мира, некую версию, какую нам и не хотелось бы видеть, но в результате видеть приятно. И это же происходит в музыке, которая, впрочем... возможно, и не музыка совсем. Это всего лишь — Эрик Сати. *¹
Он — первый мастер, внезапно распорядившийся малоподвижным багажом вступавшего в то время в жизнь искусства. Сначала, было, он и сам пытался создать этот багаж (в ранних своих произведениях), но, похоже, истинное чувство его природных качеств не позволило первопроходцу в достаточной мере «повысить» материал (пока ещё способный возвышаться). — Сати, напротив, в скором времени полностью и окончательно его низводит; ради продолжения собственного творчества он доблестно и самоотверженно влезает в самую настоящую лошадиную шкуру и... так и остаётся в ней. Хотя в дальнейшие периоды его замысловатого пути мы можем наблюдать совсем иные устремления, но ведь фактически-то они не состоялись, не были воплощены. Ибо его подход к самой сути материала не позволял подняться на необходимую высоту пьедестала. А в результате, будучи внешне одним из «наиболее меняющихся, изменчивых лиц»,[3] перебегая, казалось бы, непрерывно от одного качества — к другому, противоположному, на самом деле он оставался — совершенно прежним. Истинная приземлённость держала его прочно в той же шкуре, вне всякого возможного полёта. Он как бы полноценно и в то же время безмерно воплотил в себе реакцию на долгое отсутствие сего начала в музыке (в достойном выражении). Начало это, пребывающее вечно и непрерывно в лошадиной шкуре, а значит — и во всём мире, мгновенно отражающее всяческий процесс и каждое явленье и, по сути, адекватное жизни как таковой, столь бледное, столь туповатое, что как бы даже и отстраняемое всеми нами (в рамках высокого искусства), — именно оно полностью определяет и подчиняет себе музыку Сати. Довольно скоро безболезненно оно проявит себя в обширном потоке музыки, вместе с иными началами, станет привычным, обыденным, отражающим свой необходимый пласт в пестрящей, мутной гамме. Оно не есть — гротеск, в котором всё переполняется на высшей ноте; здесь, напротив, пустота, спокойствие и полное отсутствие внутри.[комм. 6] Прослушав музыку Сати, мы как-то чувствуем внутри её отсутствие. Остаётся лишь болезненная бодрость, но без желанной художественной информации. Время прошло без пользы. Мы ничего не вынесли и не сумели в очередной раз хапнуть полагающийся кусок возвышенного, поэтически съедобного. Нас обманули, подсунули пустое место, ничем, оказывается, не заполненное. — Впрочем, позвольте... Ведь в музыке вообще немало пауз (неких закорючек, что между нот). И даже абсолютное отсутствие заполненности — есть лишь один из её вариантов. В конце концов, существует и возможность создания музыкального произведения сплошь из пауз (подобного пустому воздушному пространству внутри рамы, вместо полотна). Оно таинственно и одухотворённо отображает всё «что угодно». Но вместе с тем встречаются, подчас, совсем иные паузы, другой природы. Достаточно лишь беспристрастно вслушаться в любую музыку, дабы «узреть» несметный, нескончаемый поток безумных звуков, проезжающих, заснувших, лишённых адекватности какому-нибудь смыслу и, возможно, реально вовсе не претендующих на существование. Их громадное количество. Целый массив бесцветной пустоты. Но он уже не говорит нам о «чём угодно». Он конкретно, уныло, тупо заявляет о себе самом. А в общем процессе музыки имеются большие возможности для подобных заявлений. Сати — пример тому. И вот, пожалуй, нам остаётся теперь лишь осознать, в чём корни, истоки этого явления, где жизненное существо, естественная его подпитка, и откуда, собственно, взялось это начало, столь странное, на первый взгляд. — И как вы полагаете?..
Но, с другой стороны... вряд ли всё это было на самом деле. Разве что в виде продолжения той странной провинциальной галереи, очередной её округлый зал. Так неужели она будет размещаться теперь повсюду, непрерывно?.. — Нет! Я рассмеялся собственным нелепым причудам. Ведь это всего лишь естество, которое мы ежедневно наблюдаем, не более. И, успокоившись вконец, отправился домой... На этой ноте можно было бы, пожалуй, и закончить данную работу..., но, нечаянно взглянув на её заголовок, я вспомнил, что совсем забыл упомянуть некий обещанный предмет, а именно — достоинство Эрика Сати... И, посчитав что это может явиться определённым недостатком в глазах дотошного читателя, решил всё же хоть вскользь коснуться досадным образом упущенной из виду темы.
Понятие достоинства в искусстве вообще-то весьма распространено. Каждый автор (да и не только автор), чтит своё достоинство превыше остального. И есть немало музыкальных произведений, которые призваны прежде всего воплощать достоинство. — В своих ранних сочинениях Сати немало стремился к этому. Так, первый его опус был уже далеко не первым,[комм. 7] а несколько последующих и без опуса претендовали на порядочное достоинство. — Но увы! В дальнейших произведениях достоинство вдруг начинает испаряться. Ему оказывается очень и очень далеко до таких авторов, как Онеггер, Хиндемит, Стравинский и многие прочие, которые практически всем своим творчеством сумели подтвердить собственное достоинство. Сати скорее является недостойным отражением (либо исполнением) музыки иных, достойных авторов. И он имеет много недостойных лиц. Пожалуй, наиважнейший лик — Дебюсси. Одна из версий самого Сати — лик для собаки...[комм. 8] Он различается в ряде конкретных (псевдо’стилистических) своих характеристик. Но подчас слабовато узнаваем. При этом нередко наблюдается (в качестве своеобразного приёма) сознательное упрощение явления. Обычно простота с достоинством легко, спокойно шествуют рука об руку внутри искусства. Но к моменту завершения прошлого столетия достоинство стало гораздо более ассоциироваться со сложным, многогранным и сладостно пере’наполненным миром творчества. Эта тенденция (реально объективная) реально оказалась для музыкального искусства вполне губительной. Ибо (как знать, как знать!..), если бы Вагнер между, например, вторым и третьим действиями своего «Тристана» (в виде антракта, к примеру) поместил какой-нибудь фрагмент из Эрика Сати, то..., может быть, и не появились бы тогда на свет ни Барток, ни Стравинский, ни... все остальные. Пожалуй, стремление к подчёркнуто простому особенно заметно при непосредственном поклоне в сторону Клода Дебюсси, а именно — в первой части «Предпоследних мыслей».[комм. 9] В этой музыке мы постоянно ощущаем вялые, как бы неумелые потуги воссоздать доподлинно цветущий фон; реальных звуков же для этой цели, увы, позорно мало.[комм. 10] Как результат — весьма убогое изображение чего-то, так и не сформировавшегося.[комм. 11] Не менее изящная черта (являющаяся во многом следствием вышеизложенного) — стремление к экономичности используемых средств, а также к чрезвычайной конструктивности формы и языка. Последнее из этих качеств..., оно проявилось вдруг, с приходом нашего столетия,[комм. 12] причём, в таком великолепном виде, какого не наблюдалось и в лучшие, былые времена (cкажем, полифонические). Сати радостно приемлет это землянистое, тугое свойство созидания. Его система подлинно логична и конструктивна. Он обожает простейшие последования сходных формул, аккордов (но ведь именно таковые, при минимальном смягчении логически-прямолинейного начала, с таким же успехом могут быть образцом красочности и пряности). Он также предпочитает мелодическую чёткость, определённость. Его структуры на редкость однообразны и при этом математически точны (а ведь достаточно было чуть «приукрасить» общий композиционный план — и он, снова говорю, стал бы образцом убедительности и строгой задумчивости мысли). Само однообразие, не будь оно уж слишком однообразным, вполне сошло бы за бесконечность погружения души. И надо сказать, что «Гноссиены», к примеру, не лишены в этом смысле определённой половинчатости; написанные ещё в промежуточный период, они отчасти даже смотрятся изысканно, хотя червь сомнения гложет зачарованного слушателя, как бы спрашивая его: не глупая ли всё это шутка? Излишняя устойчивость в музыке вообще воспринимается разнообразно. Это довольно специфическое качество, ярко проявившееся, скажем, у Шуберта, а также у русских авторов, к концу прошлого столетия становится приевшимся и порядком поднадоевшим. Теперь оно способствует лишь возникновению тоскливо-скучающего музыкального пространства. И оно у Эрика Сати является по сути основополагающим, фундаментально необходимым для естественного существования системы. А система эта нескончаема и многообразна, как мир. Всякий & любой элемент без исключения потенциально способен войти в неё.
Ныне мы можем наблюдать огромное количество эффектных музыкальных средств из современности (да и не только), которые умело консервируются в музыке Сати, выпариваются, вычищаются и подаются слушателю в оголённом, ничем уж не прикрытом виде. При собственном активном безразличии к идее насыщенности, Сати как автор становится своеобразной точкой притяжения всевозможного, в том числе, (если не в особенности) сугубо мусорного. Его отдельные частицы, попав в среду действия тех сил, что определяют созидательный процесс на творческой кухне Эрика Сати, мгновенно трансформируются и образуют совершенно неожиданную систему взаимоотношений. В результате музыка Сати становится как бы фундаментальным аналитическим исследованием качества и, что важнее, существа художественной ситуации. Метод — суть переосмысление, перевоплощение, перетасовка материала, способствующая выявлению иных его природных качеств, ранее по какой-либо причине оставшихся в тумане. Подобная мутация внутри искусства не только физически полезна, но в принципе необходима. Ибо она даёт нам перспективу и даже наиважнейший вывод. *² — На этот раз он состоит..., он состоит — в полнейшем отсутствии как вывода, так и перспективы. Как же это понимать? — должно быть, вы спросите. — Послушайте музыку Сати, прочувствуйте её природу, а после этого задайтесь мыслью: что же дальше?.. ...Увы! Последний вопрос печален и много’труден. Но, по крайней мере, таким путём пришли мы, напоследок, — к высокой философии.[13] На ней и подобает завершить постылое сие исследование, чтобы распрощаться: скромно, но достойно.[14] Итак... прощайте и слушайте Сати, хоть изредка...
|
и Причём, вопросов глубоко второстепенных..., — скажу сразу, чтобы никого не вводить в заблуждение... ...насколько вы все, надеюсь, уже догадались, а некоторые, возможно, даже поняли, эта статья..., — скажу я для начала..., — да, эта статья (и даже эссе, чтобы впредь не бояться этого слова) представляет собою смесь двух противу’положностей. С одной стороны, представляя собой абсолютную новость, она совершенно нова..., — да, но с другой..., с другой — её возраст уже почти почтенен: шутка ли сказать?.. — Целая четверть века. Не всякая сволочь до такого доживает.
Именно так. Ровно четверть века эта статья, — скажу я для начала..., — да, эта статья (и даже эссе, чтобы впредь не бояться этого слова) пролежала в моём столе, а тако же — под столом и даже немного ниже. Написанная в 1992 году (так сказать, на заре не’советской власти), ныне она впервые вылезла из-под моего стола и, наконец, увидела этот ваш мир..., несомненно, прекраснейший из возможных.
И тем не менее, подобное положение вещей (вероятно, глубоко безрадостное, — замечу в скобках) не имеет ни малейшего отношения к существу вопроса..., а также его истории (не побоюсь этого слова). Поскольку история предлагаемого вам эссе уже сегодня насчитывает ровно четверть века. — Срок, однако!.. Не всякая сволочь до такого доживает..., хотелось бы верить. (не)Ровно четверть века эта статья, — снова скажу я для начала..., — да, именно так, эта статья (и даже две статьи, чтобы впредь иметь достаточное представление) пролежала в моём столе, а тако же — под столом и даже немного ниже, чтобы только сегодня, спустя ровно двадцать пять лет, наконец, стронуться с места и, в конечном счёте, оказаться — опубликованной здесь: в полном согласии с тем обещанием (читай: словом!), которое я дал автору ещё тогда, в незапамятном 1992 году... — Само собой, всё сказанное имеет хотя бы малое подобие смысла, если достаточно понимать: что́́ для меня всегда знчило и значит сие странное слово «обещание»..., в отличие от прочих людей & людишек этого мира..., несомненно, прекраснейшего из возможных...
Итак: несмотря на возрастающее противодействие, я продолжу...
— Обе они, вернее сказать, обои этих эссе (чтобы впредь не бояться этого слова), принесённые мне автором в виде сугубой рукописи (причём, понимая это слово в том прямом виде, в котором оно сегодня уже почти поза...быто), ещё тогда, в 1992 и 1993 году претерпели некую особую историю своего бытования, о которой (и о котором, соответственно) я не должен был бы теперь умолчать, верный принципу прекрасной прямоты, объявленному в начале начал... И вперворядь скажу сразу: ни разу я не воспрошал и не просил П.Ч. о написании этого (или подобного ему) эссе. Обе статьи («посредственная и нет») были написаны им исключительно по собственной инициативе (что особенно ценно, не так ли?) — и даже более того, вызвав некоторое моё удивление и, отчасти, неловкость, они послужили поводом для следующего диалога (во время которого разговаривал, в основном, один из подателей сего)...
Сказано — сделано. И в самом деле, за ближайший (после написания рукописи) месяц я сделал по два машинописных экземпляра обоих статей: «этой» и «средней»... Один экземпляр (вместе с рукописной рукописью, вестимо) отправился прямиком на зад к автору (у которого, отлично зная его характер), видимо, и лежит до сих пор где-то среди прочего сапропеля бумажных культурных отложений конца прошлого века. А другая машинопись, соответственно, осела у меня в папке, внутри объёмистого конверта (формата «а4»), лежащего в ящике моего стола, а тако же — под столом и даже немного ниже..., в точности с тою надписью, о которой я уже докладывал немного выше..., так сказать, в верхах.
И в самом деле, чистая правда: эти обе две чернобривских статьи я оценил именно таким образом. — Одна из них была очень хороша, в полной мере наделённая тем редким, даже редчайшим качеством не’посредственности, импровизации и игры, которое столь редко можно повстречать у представителей стайного (или, не дай-то бог, даже стадного) музыковедения & искусствоведения (равно как и у любых прочих профессио’налов, верных представителей клана — прежде всего, посредственных по основному своему вос...требованному свойству). При том было бы нужно сказать отдельно, что означенный мсье П.А.Чернобривец, несомненно, наделённый редкой способностью к свободному анализу, живому письму и даже, порою, настоящему парению над материалом, тем не менее, очень редко (даже тогда, в прошлые времена своей со’предельной молодости) был способен достичь необходимой скорости отрыва: «первой ко(с)мической»..., чтобы не говорить слишком про’странно. И прежде всего, для того ему требовался живой & оживляющий интерес к предмету, нескованность условиями и условностями, а также — и своё, вполне аналогичное внутреннее состояние, находившееся (бы) в желаемом и желанном резонансе (или диалоге) с будущим текстом. Огорчительным образом (как мне кажется), в статье «по поводу достоинства Сати» далеко не всё совпало, имея в виду форму, тон, живость, игру ума (и так далее вдоль по дорожке, уходящей в ту степь, куда очень редко ступает нога не-художника)... — И тем не менее, высокий уровень мысли (так сказать, замысла и идеи) этой работы — несомненно, на голову выделяет её из любой массы текстов о музыке, а тако же и текстов — о Сати (пытаясь говорить в частности)...
Собственно, вот и вся (яко...бы) моя пояснительная пред’...история от Лазаря по поводу нежданного эссе (чтобы впредь не бояться этого слова)..., — если не считать, конечно, предыдущих тринадцати лет кое-какой сов’местной биографии: сначала школьной, затем — консервато́рской и, наконец, слегка по...сторонней, постепенно переходящей в по-ту-стороннюю... И в самом деле, мало того, что четверть века, так ещё и тринадцать лет сверху (вроде коричневой розочки на пирожке)...
Наверняка... мы ещё вернёмся к этому разговору...[19]
Ком’ ментарии ( по поводу достоинства )
Ис’ сточники ( и составные части )
Лит’ература ( достойная и недостойная )
См. так’же ( невзирая ни на какое достоинство )
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|