Анри Соге (Эрик Сати. Лица)
( не...уместная правда в лицо )Газ бы принял веселящий...[1] ( Мх.Савояровъ )
В...ступление а
— Он..., этот Пьер-Анри́ Пупа́р..., этот, короче говоря, Пье́р Пупа́р — он..., который сам себе Соге..., — он..., чтобы не соврать, это ещё один французский композитор из легиона французских композиторов, и ещё один дирижёр из тьмы французских дирижёров...
Спустя 88 лет и 36 дней после рождения этот трижды прославленный французский композитор и дирижёр, член французской Академии, высший офицер Ордена за Заслуги перед французской республикой и командор Ордена Почётного легиона — помер. И случилось это достославное событие — 22 июня 1989 года в городе Париже, опять в Париже..., словно бы на свете — нет других городов (для смерти)... Он..., этот Пьер-Анри́ Пупа́р..., этот, короче говоря, Пье́р..., этот Анри́ Пупа́р — наконец, он..., умер.
Краткое содержание О чём у нас возможно говорить?..[4] ( Мх.Савояров )
...а «Французик из Бордо», поначалу Анри Соге (практически, ещё школьник) был не на шутку впечатлён выходками и шутками Эрика (Сати)..., а потому основательно увлёкся игрой (как всякий порядочный школьник...) — Он решил поиграть в недавно образованную и широко разрекламированную группу композиторов под именем «Шестёрка». Ещё тáм, в Бордо он попытался образовать вокруг себя такую же группу, за что и поплатился своим «пупаром», попав под молнии гнева собственного отца (тоже пупара)... — Затем, почти сбежав в Париж, Соге начинал как наиболее активный и известный участник так называемой «Аркёйской школы» (l’École d’Arcueil), — пытаясь сохранить амплуа верного ученика и последователя «аркёйского мэтра» (я опять имею в виду Эрика Сати, конечно). ...Равель отказался от Ордена Почётного легиона, И всё же, не будем лить — одну желчь, мадам... — Право слово, ведь и нам (с Эриком) есть за что его поблагодарить, этого лепого (до нелепого) Пьера Пупара... Несмотря на всю свою бордовую недалёкость, он кое-что смог..., и даже сумел — и по большому счёту.
|
|
Первым сложносочинённым сочинением Пьера Пупара стала Сюита для орга́на, за которой вскоре последовали и фортепианные миниатюры. Какую-то из этих пьес некая (их общая..., семейная) знакомая по случаю показала Жозефу Кантелубу (Joseph Canteloube) — профессиональному композитору, собирателю народных песен. Этот Жозеф, безусловно, местный авторитет в области музыки, был фундаментально образованным академическим музыкантом, учеником Венсана д’Энди самых первых лет существования парижской «Схола Канторум», — в тот памятный год он приехал по своим малым (фольклорным) нуждам в небольшой провинциальный городок Монтобан.[7] Просмотрев первые пупаровские пьесы, искомый Кантелуб (передаётся из третьих рук, по словам сердобольной знакомой), — проявил интерес к начинающему композитору. И тогда мать Пьера Пупара решилась совершить поездку в Монтобан, — чтобы лично представить своего сына этому композитору — «настоящему» и «профессиональному».
Что тут и говорить: встреча прошла донельзя удачно. Кантелуб предложил Пупару заняться музыкой со всей доступной ему серьёзностью, а в качестве дополнительного подкрепления, — ещё и вызвался лично препода(ва)ть ему некоторые обязательные дисциплины. На целый год Анри поселился в Монтобане, а чтобы хоть как-то сводить концы с концами, по чрезвычайно любезной рекомендации того же Кантелуба — поступил писарем в местную префектуру (райское местечко, говоря между нами).
Впрочем, и помимо рабочего места Пупар продолжал работать писарем; он был очень усидчив..., — настоящий комозитор по характеру. Всё свободное время он посвящал занятиям музыкально-техническими дисциплинами: контрапунктом, фугой и (даже) свободным сочинением. Вместе с тем Кантелуб охотно посвящал Пупара в свои фольклорные изыскания — и знакомил с музыкой разных провинций Франции. Более всего, конечно, это были мелодии Оверни (где сам Кантелуб родился и провёл детство). Сбору, обработке и публикации фольклора этой провинции он посвятил не один десяток лет. Благодаря Кантелубу за этот год учёбы Пьер Пупар также узнал сочинения некоторых современных французских композиторов, — не только Клода Дебюсси. Особенно ему понравилось оригинальное (по своей естественной простоте) творчество Деода́ де Севера́ка — не слишком известного музыканта из Лангедока, любившего изображать в своих сочинениях (хоровых и инструментальных) шум леса, звуки природы и, особенно — подражать мелодиям певчих птиц.
Но ещё живее молодого писаря из префектуры интересовали новые ветры из Парижа. Пьеру Пупару было всего-то восемнадцать лет, когда в его руки попали три статьи, провозглашавшие очередной «новый дух» в искусстве. Всё его очарование творчеством Дебюсси испарилось почти без следа под шикарным влиянием авантажно-эпатажных парижских манифестов. Сначала он с увлечение и почти завистью прочёл в журнале «Comædia» статью Анри Колле о новой группе композиторов под прекрасным именем «Шестёрка»,[9] а затем зачитал до дыр программный памфлет Жана Кокто «Петух и Арлекин».[10] И в самом деле, от этих страниц веяло подлинным духом эпатажа и натиском нерастраченной молодости... Именно тогда, рыдая вечерами над подержанной газетой, Пьер Пупар решил во что бы то ни стало добраться до Парижа (и как можно скорее), чтобы там встретиться и, может быть, даже войти в группу молодых возмутителей музыкального спокойствия. Бросив хлебное местечко в монтобанской префектуре и кое-как завершив учёбу с Кантелубом, вдохновлённый Пупар вернулся в Бордо. Для начала, словно бы не успев затормозить, он попытался сколотить там свою группу молодёжи с (излишне) оригинальным названием: «Тройка»[6] (чтобы не сказать «трёшка»). По дерзкому замыслу Пупара, эта (нерусская) «Тройка» должна была занять место «Шестёрки» — в масштабах провинциального Бордо, объединив под знамёнами ничего не подозревавшего Кокто тройку смелых авангардистов — ещё более молодых «возмутителей спокойствия» и ещё более дерзновенных «борцов за новое искусство».
По правде говоря, только с очень большим трудом я заставляю себя выдерживать столь идиотский тон... Но увы, положение обязывает.
- Poupard est Poupard... — и попробуйте мне хотя бы немного... возразить.
|
Говоря языком известных о́рганов (с соответствующим произношением и выговором), Пьер (Анри) Пупар вступил в сговор с двумя своими товарищами неизвестной музыкальной направленности. Вот их славные имена, которые я считаю себя обязанным сохранить для истории: это, для начала Луи Эмье (Louis Emié, позднее кое-как известный писатель и еле поэт), а также — Жан-Марсель Лизотт (Jean-Marcel Lizotte, обессмертивший своё имя просто так, безо всяких поступков). таким образом, вступив в групповой сговор с целью ввести в заблуждение почтеннейшую бордовую публику, 12 декабря 1920 года под предводительством Пьера (Анри) Пупара был организован первый «совместный концерт», программа которого состояла из произведений «Шестёрки» и «Тройки». Особо в афише было отмечено, что эти композиторы и их произведения будут как-то «представлены Жаном Кокто» — самим!..., (столичным)..., понаехавшим из Парижа специально ради такого случая...
Но увы. Это была утка, типичная утка..., пардон, — недобросовестная реклама. Этот Пьер..., и также Анри Пупар — попросту выдал желаемое за действительное. Само собой, ни искомая «Шестёрка», ни даже упомянутый всуе Жан Кокто ничуть не подозревали о том, что «должны» выступить 12 декабря 1920 года в стольном граде Бордо вместе со знаменитой «Тройкой» (гнедых) месье Пупара (чтобы не вспоминать также и об Альфонсе...)
Однако слово вылетело — вместе с целой кучей воробьёв. Собрав полный зал любопытствующей публики (а разве они пришли поглазеть не на столичных знаменитостей?) — которая увидела на сцене только троих местных подростков неизвестной ценности, Пьер Пупар встал перед старой как мир «дилеммой Остапа»... Нужно было как-то выкручиваться из собственного вранья, желательно, не теряя лица (и зубов). И тогда было найдено лукуллово решение: скромное, но вполне практичное..., как сам Пупар. Появившись на сцене, неказисто, но торжественно, будущий комозитор зачитал вслух кое-какую парижскую телеграмму якобы от какого-то Кокто, отчасти даже рифмованную, в которой этот (безусловно провинившийся) столичный хлыщ — всё-таки уважительно — просил прощения у публики за свою осечку: вынужденное отсутствие на концерте.
- — ...очередную порцию вранья оставим на сладкое...
Стоит ли и уточнять, что никакой несуществующей телеграммы от несущественного Кокто не приходило..., а её текст (вместо манифеста «бордосской Тройки») от начала и до конца был сочинён вступившими в сговор сообщниками (это сочинение так навек и осталось у этой группы композиторов — самым известным).[5] Нужно ли сомневаться, что после того случая месье Пупар до конца своих дней сохранил благодарное, почти восхищённое и — почти почтительное отношение к кое-какому Жану (Кокто) :
...Между музыкой и Жаном Кокто была органичная доверительная связь... Он был весь в музыке физически... Для разговора о музыке и музыкантах он умел находить идеально подходящие слова, точные выражения, полностью избегая при этом специальной музыкальной терминологии...[10]
— Анри Соге, «Жан Кокто и музыка»[11]
На том..., достопамятном концерте — от 12 декабря 1920 года, кроме сочинений парижской «Шестёрки» и бордовой «Тройки», Пьер Пупар (собственноручно, в две руки) исполнил также и три фортепианные пьесы Эрика Сати, заявленного якобы идеолога, вождя и фетиша «Шестёрки». Это были миниатюры из крошечного цикла «Засушенные эмбрионы» (Embryons desséchés).
- — О..., мой бедный Эрик... или такой же Пьер! — да.
Именно это небольшое сочинение и поставило жирную двойную черту в биографии Пьера (а также Анри) Пупара. — Его отец, вполне благонамеренный чиновник и добропорядочный бюргер, узнав, что сын докатился до публичного употребления столь «малоприемлемых и предосудительных сочинений», в категорической форме потребовал, чтобы его доброе имя (Пупар) отныне больше никогда не оказывалось в соседстве со всякими эмбрионами, тем более — засушенными.[12] Таким образом, судьба совершила ещё один резкий поворот. В тот вечер Пьеру Пупару пришлось поменять отца — на мать.[комм. 4] И затем, до самой доски (гробовой, если угодно) Пупар носил (в качестве верхней одежды) фамилию своей матери — Соге — чтобы избавить своего добропорядочного отца от позора иметь сына «...и мало ему того, что он музыкант, так ещё и — модернист».[5]
Вот так, говоря в двух словах, и закончилась (бес) славная карьера известного композитора, дирижёра и пианиста — Пьера Пупара. С 13 декабря 1920 года послушный сын Анри перестал быть Пьером и перешёл под торговую марку своей матери, сделавшись — «Соге».
- Она (в отличие от Пупара-старшего) — против эмбрионов ничего не имела.
Соге до Сати
а
всё-таки скажем сразу и прямо. И не будем ничего приписывать. Любые выдумки и потуги напрасны! — потому что..., потому что в этой истории нет — ни малейшего следа двойной жизни... Ни капли высоты. Ни строчки оттуда, месье... Никакого следа (пускай даже и самого крошечного) шизоидного раздвоения... личности, творчества или, на худой конец, хотя бы ... жизни... Увы. Всё просто и однозначно...
- Как самый плоский и тривиальный орден — почётного легиона (слабости), будь он неладен...
Сколько натур..., способных на (хотя бы) кое-что... — раз и навсегда обломали свои зубы, руки и прочие члены об него..., об этот каменный забор..., тысячелетиями отточенный частокол легиона.[13] Почётного. Человеческого... — Быть как они. Стать одним из них. Занять своё место. Вскарабкаться наверх...[14] — но..., но где же у Вас верх, месье? Окститесь!.. Протрите зенки! — это же не верх, никакой не верх!.., а самая что ни на есть — она! Грубая и неприкрытая — задница...
- — впрочем, оставим. Прощайте, мадмуазель. Здесь не тот случай... Ну совсем не тот.
- — здесь и сейчас..., тогда и там — у него не было проблемы выбора. Ни на грош. Ни на чечевичное зёрнышко.
- — впрочем, оставим. Прощайте, мадмуазель. Здесь не тот случай... Ну совсем не тот.
А потому — оставим, как говорил один мой приятель, старый приятель.[15] И вернёмся к био...графии.
- Просто биографии — просто Пьера-Пупара-Анри-Соге...
|
Этот девятнадцатилетний юноша, фактически — ювенильный подросток, — и что за «биография» у него могла быть тогда? Пожалуй, для такого случая оставался единственный вариант: искать..., взыскать и соискать. Именно этим он и занялся, этот маленький мудрый мальчик.
«Вдохновлённый» своим фальсифицированным концертом, уже спустя месяц (в самом начале 1921 года) Анри Соге продолжил серию импровизаций на тему «столичной шестерёнки», — решившись послать в Париж небольшое письмо и рукопись одного своего романса в придачу — и пускай не всем, но для начала — хотя бы одному из этой группы композиторов. Выбор Соге оказался — безошибочным. Сейчас объясню..., и затем повторю..., для тех, кто не понял..., или вышел по малой нужде. — Этим «одним» оказался не кто-нибудь иной, как Дариус Мийо, — лицо, пожалуй, самое радикальное и самое не-столичное из всей группы, но — одновременно — и самое близкое к Эрику Сати (как лично, так и публично). — И вот здесь мы снова имеем возможность наблюдать органику..., так сказать, животный мир изнутри... Несмотря на катастрофический недостаток информации, выбор Соге оказался интуитивно точным. Именно в эти годы Мийо, недавно вернувшийся из Бразилии, охотнее других откликался на просьбы молодых музыкантов.[комм. 5] Природный экспериментатор и даже педагог по складу характера, более всех из «Шестёрки», Мийо был отзывчив, благожелателен и (даже) снисходителен. Кроме того, он был напрочь лишён тех грязных и грязноватых интересов, черт & чёрточек, в согласии с которыми жили другие (суетные и, временами, мерзотные) члены... этой группы, не исключая как-то и Жана (Кокто). Но совсем не таков был Мийо. Без лишних рассуждений, он попросту пригласил бордосского провинциала приехать в Париж на исполнение «Лунного Пьеро» (к сожалению, Шёнберга, и под своим управлением)[комм. 6] и ещё — на премьеру первого и единственного совместного спектакля «Шестёрки» — «Новобрачные на Эйфелевой башне».[комм. 7] Кроме того, Мийо оказался так велико...душен, что заранее пообещал познакомить бывшего Пупара со всеми теми, кто «должен был участвовать, но почему-то не приехал» на недавний концерт «бордовой тройки»[6] (и даже с самим Сати, со временем).
Легко сказать: «приезжай»... И всё же игра стоила свеч..., а потому будущий Соге (хотя и с трудом, но) наскрёб кое-какую сумму, необходимую для краткой вылазки в столицую столицу. Итак: это случилось. Впервые (в своей биографии) он посетил этот Париж, трижды вожделенный город на весь остаток его безостаточной жизни...
|
Дальше, на удивление, всё пошло по плану. Велико...душный Мийо оказался ровно на высоте своего положения. Да... Он вполне выполнил свои обещания: любезно ввёл его в свой круг (включая все шестёрки и шестерёнки парижской музыкальной жизни) и познакомил со всеми свежими событиями артистической жизни. В свой первый парижский приезд Анри Соге успел побывать и в «Театре Елисейских полей», и в знаменитом кабачке «Бык на крыше», и «даже» познакомился с самим — Жаном Кокто... Кроме того, он услышал обещанного «Лунного Пьеро» (к последнему, впрочем, он остался совершенно равнодушен..., что и немудрено).
По результатам первого посещения, бывший Пупар принял ещё одно совершенно точное внутреннее решение: с Бордо было покончено. Теперь ему любой ценой следовало переехать в Париж, — едва только это станет возможным. Родители особо не возражали против его отъезда, но и желания как-то помогать (в особенности, деньгами) не выразили.
- Особое равнодушие к отъезду сыночка высказал эмбриональный Пупар-старший, разумеется...
А потому... только спустя год (в 1922) Анри Соге всё же смог перебраться в Париж, где в первую очередь (не без помощи новых знакомых) определился на кое-какую службу, которая позволила ему первое время сводить концы с концами. Как это и полагается, в течение первых лет он откровенно бедствовал, перебиваясь невидными заработками: то приказчика трикотажного отдела торгового дома «Пари-Франс», то агента по продаже масложировых продуктов, то секретаря (библиотекаря) музея Гиме. Почти сразу по приезде (пользуясь добродушной рекомендацией всё того же Дариуса Мийо) он обратился к «известному» композитору, педагогу и профессионалу своего дела, Шарлю Кёклену с просьбой — помочь в продолжении музыкального образования, в котором ещё оставались очевидные пробелы и зияющие дыры... Встретившись с молодым музыкантом, Кёклен согласился давать ему бесплатные уроки полифонии и «даже» свободного сочинения.[6] Как говорят в таких случаях суконные музыковеды (с таким же языком), «занятия с этим мастером позволили Соге завершить овладение композиторской техникой и укрепили его в «склонности к простой мелодии», прозрачной полифонии и ясной оркестровке, которую он сохранил в своём творчестве до конца своих дней» — (ах, бедный мальчик!)
- — В конце концов, мало ли на свете олухов!.., месье...
- — Нужно ли на всех тратить свои драгоценные слова... и время?
- — В конце концов, мало ли на свете олухов!.., месье...
Соге и Сати
а
здесь следовало бы немного повысить голос. Потому что вскоре (если не считать время по пальцам) случилось и главное событие (первой половины) жизни Соге... Спустя не слишком продолжительный срок после второго приезда в Париж, Дариус Мийо (как и обещал) познакомил Анри Соге также и с самим (метровым) «мэтром»... — конечно, с Эриком Сати, который сыграл в жизни бордового провинциала на удивление большую роль. И вовсе не только как композитор, но прежде всего как старший сочувствующий друг, в полной мере сам испытавший и бедность, и одиночество, и непризнание в среде заскорузлых профессионалов. — Услышав слёзный (юмористический) рассказ о «трагической семейной истории», случившейся с Пьером Пупаром после исполнения трёх «Засушенных эмбрионов», Сати почти сразу (слегка) проникся ... своим (слегка) ехидным участием..., и внутренне пообещал (себе) — всё-таки помочь этому подростку из Бордо... И в самом деле помог, чем мог: (а это было совсем не мало, для начала!) и своими связями, и концертами, и заказами, и личной дружеской поддержкой.[6]
...За всю жизнь мне самому слишком остро не хватило помощи, отцовской руки, или дружеской поддержки. И я всякий раз пытался возместить это — но уже для других... Тем более этот Соге, хронически нелепый, которого отец выгнал из дома за исполнение моей музыки..., явный телёнок, да ещё и с похожей на что-то фамилией... Глядя на него, хотелось то ли плакать, то ли грубо хохотать..., но я решил просто помочь. Не композитор, не музыкант, не человек..., просто ребёнок, почти идиот, один посреди Парижа. Он был такой..., — если Сати ему не поможет, то ему уже ничего не поможет...[3]
— Эр.Сати, Юр.Ханон: «Воспоминания задним числом»
И здесь невольно..., словно очкастый чёртик из табакерки, — снова выпрыгивает из памяти пресловутый «Людовик» Дюрей, почти олицетворёение раздражающего агента для «аркёйского мэтра». Насколько всё же тонкой (так я говорю, не спрашиваю!) была грань между «да» и «нет», — когда буквально одной деталью, мелочью, незначительным поступком, взглядом..., наконец, просто сим’патией — можно было перевернуть всю историю..., маленькую историю отношений.
|
Ведь не только «телятина» Дюрей..., но и «телёнок» Соге — несомненно — они оба были замечательным источником раздражающего раздражения для чрезвычайно раздражимой психики Сати. И даже более того, отношения Сати и Соге (вчерашнего Пупара) едва ли не начинались именно с такого — чрезвычайного раздражения... Когда Сати (это было 19 июня 1923 года) специально послал этому бордовому «телёнку» открытку со своей физиономией (фотография Бранкузи, между прочим) и отдельной просьбой — «прийти завтра вечером (среда) в 21 ч. 00 в Зал Гаво, чтобы во время концерта переворачивать нам страницы: Жанне Мортье & мне самому» (в том концерте Сюзанн Пейно пела «Сократа» под фортепианный аккомпанемент Жанны Мортье & автора).[3] И что же? — Ещё и недели не прошло, как Сати на очередном концерте представил новообразованную группу «Четырёх» (или «аркёйскую школу»), где этот телёнок-Соге вечно был — то ли первым, то ли последним. Нескладный, близорукий («как вагон скота») и туповатый, он каждый раз всё непременно путал, хватаясь не за то, что нужно и переворачивая совсем не то, что просили... Пожалуй, всё сошлось в одной точке! — лучшей кандидатуры для «переворачивани»я нот во время концерта нельзя было и выдумать...
Разумеется, ноты он переворачивал не те и не тогда..., а в довершение всего — вместе с нотами перевернул пюпитр, заодно едва не перевернув миниатюрную Сюзанн Пейно...
- Разумеется, роскошная вспышка гнева Сати была — обеспечена.
...Больше не станем об этом говорить. Вы понимаете теперь..., мой панический «ужас»?.. Честно сказать, я впервые в своей жизни столкнулся с таким потрясающим явлением! Увидев Вас в действии, я просто пришёл в непригодность. Но потом, правда, спохватился – и вернулся обратно. Не подумайте, что я ещё там и пишу – оттуда.
И простите меня, если я был не слишком вежлив наедине с Вами... Я сожалею об этом. Забудем, что было... ...Да...[3]
— Эр.Сати, письмо Анри Соге (Аркёй, 22 июня 1923)
Дюрей и Соге..., словно бы в чистом виде: «да» и «нет» для непредсказуемого мэтра... Именно тогда..., летом 1923 года Соге (буквально по следам Дюрея) сочинил небольшую пьеску-посвящение: «Музыкальный поддон для Эрика Сати» (Bouquet musical pour Erik Satie).[5] Но даже после такого проступка — ничего страшного... Никаких последствий! И даже напротив — усиленное внимание и участие... в судьбе этой бордовой телятины..., вываренной в собственной моче. — Пожалуй, было нечто (без)условное..., что (без)условно отличало этих двоих — друг от друга. Прежде всего — лицо, конечно. Стоило бы только сравнить... «телятину» Дюрея и «телёнка» Соге... Одна лишь терминология объясняет всё..., или почти всё. Затем, конечно — возраст (не считая роста, разумеется)... Самый старый... против — этого, почти ещё несовершенно-летнего. Да ещё и зимой. Одному — (далеко) за тридцать. Другому — недалёко от двадцати. Разница — едва ли не вдвое. Для вечно молодого старика, каким был Сати..., мало что было важнее. Один — конкуррент, другой — малыш. И ещё..., пожалуй, последнее. Иногда — самое важное. Этот сосунок..., почти сирота, почти нищий..., почти нездешний. — Если ты ему не поможешь, тогда — ктó ему поможет... В таком деле главное — начать. Столкнуть с места. А дальше само пойдёт. И Сати начал. — А другие продолжили.
— Вот что у них называется словом: успех. Кто успел, тому, значит успех...
- А кто не успел — тогда дурей сам, понемногу... Как успеешь.
И главное..., главное: ну как же всё скоро происходило для этого провинциального счастливчика... Как по маслу (не говоря уже о сметане и кошках). Ещё в конце 1922 года почти осуществилась недавняя неосуществимая мечта бордосского жителя Анри Пупара-Соге. Едва ли не в противовес изрядно надоевшей «Шестёрке» (и между прочим, не только при соучастии, но даже по инициативе одного из членов этой самой «Шестёрки», Дариуса Мийо) Эрик Сати затеял небольшую публичную интрижку... Он объявил о создании новой комозиторской группы («Пятёрки» или «Четвёрки», получившей известность как «Аркёйская школа»). — В эту пятёрочку (кроме уже известной телятины Соге) вошли:
- ► Анри Клике-Плейель (Henri Cliquet-Pleyel), до забавного малоизвестный композитор;
- ► Роже Дезормьер (Roger Désormière), впоследствии известный дирижёр и арранжировщик;
- ► Жак Бенуа-Мешен (Jacques Benoist-Méchin), вскоре бесследно покинувший группу.[19]
- ► Максим Жакоб (Maxime-Benjamin Jacob), будущий органист и монах еврейского происхождения;
Мы открыли их вдвоём: Дариюс Мийо и я. Сегодня мы представляем их запросто, без лишних слов, и счастливы, что можем это сделать...
Они, в некотором смысле, последователи эстетики группы «Шести» (только половины из них, не надо смешивать).
Название «Аркёйская школа» пришло к ним от Того, кого они решили избрать своим «фетишем» — своего старого друга, обитающего в этом пригороде. Забавная мысль! Этот «фетиш» уже изрядно послужил: ведь и «Шестёрка» тоже подобным образом использовала его несколькими годами ранее... Все они ученики Шарля Кёклена. Это он преподавал им хитрости музыкального ремесла и обучал пастись на зелёных и сочных звуковых лужайках...[20]
— Эр.Сати «Несколько Молодых Музыкантов» ( 14 июня 1923 г.)
Во главе новой французской «Пятёрки», почти сразу сократившейся до «Четвёрки» или «Тройки» (в качестве координатора) был высочайше поставлен, конечно, сам Анри Соге.[5] Поскольку во враждебной критике Эрика Сати в то время нередко (и насмешливо) называли «Аркёйским мэтром» (le Maître d’Arcueil, нечто вроде «захолустного учителя»), Соге (принципиально игнорируя иронию) предложил назвать эту новую группу «Аркёйской школой» (École d’Arcueil)...
Пожалуй, если бы подобное предложение исходило от «телятины-Дюрея» — взрыв желчной бомбы был бы обеспечен немедленно и жестоко... Но для телятины-Соге всё прошло вполне гладко и благополучно. Создав на месте иронической (и даже, временами, просто ругательной) словесной формулы некую новую этическую и эстетическую модель маргинального (если угодно, «пригородного») творчества, почётным прототипом которой, несомненно, являлся сам Эрик Сати — пятеро молодых музыкантов (в лице одного Соге) однозначно объявили о своих приоритетах на будущее...[21]
Поначалу штаб-квартира «Аркёйской школы» находилась по адресу «11, рю д’Орсель», спустя год — уже «56, рю де Пасси, 56»..., короче говоря, всякий раз — в том месте, где Анри Соге удавалось снять дешёвую комнату.[комм. 8] Публичное представление новой якобы группы якобы «возмутителей спокойствия» Эрик Сати произвёл «собственноручно», 14 июня 1923 года во время лекции-концерта в Коллеж де Франс.
...Вы спрашиваете меня про «Аркёйскую школу»?.. Извольте. Она состоит из четверых молодых музыкантов: Анри Клике-Плейель, Роже Дезормьер, Максим Жакоб и Анри Соге. Я имел честь впервые объявить эту группу в лекции, которую читал в Коллеж де Франс, 14 июня. Их успех много превзошёл мои надежды, которые были весьма велики...
...Тем лучше: достигнутое этими молодыми людьми на музыкальном поприще соберёт воедино усилия тех, кто борется против липких продуктов, производимых ради собственного удовольствия многочисленными «меломанами», «мордами» & прочими «просроченными». Да...[20]
— Эр.Сати, письмо «барону» Молле (Аркёй, 24 июля 1923)
Несмотря на рукотворное (якобы случайное) стечение обстоятельных обстоятельств, породившее дутую сенсацию французской «Шестёрки», эта группа стала заметной вешкой в истории новой французской музыки. И прежде всего, успех группы складывался из яркости таланта и личных успехов большинства её участников. При этом формирование художественных склонностей почти всех участников группы происходило под личным влиянием Эрика Сати.[комм. 9] Примерно то же касается и «Аркёйской школы», где (по замыслу Сати и Мийо) заранее обошлось без какого-то Кокто... Названная в честь бедного рабочего посёлка в предместьях Парижа, где Сати прожил последние 25 лет своей жизни, эта школа прямо отсылала к своему «классному руководителю». Разумеется, ни о какой «школе» здесь не могло быть и речи.[7] И первой причиной тому был, прежде всего, сам «аркёйский учитель» — который на́ дух не переносил никакого «воспитательства» или менторства. Любые бронзовые или мраморные авторитеты в искусстве и жизни мгновенно вызывали у него неукротимую рвоту..., или приступ желчеизлияния. Само собой, при таком раскладе Сати даже и не помышлял о каком-то руководстве или воспитании новых «музыкальных кадров». — Вместо привычного обучения или наставления, он говорил примерно так:
|
- «Ищите всегда сами. Пробуйте и пробуйте ещё раз.
- Делайте всё не так, как я, а наоборот, а потом — ещё раз наоборот.
- И главное: никогда никого не слушайте(сь)!..»[7]
- Делайте всё не так, как я, а наоборот, а потом — ещё раз наоборот.
- «Ищите всегда сами. Пробуйте и пробуйте ещё раз.
Пожалуй, в целом бухгалтерия имела следующий вид: если французская «Шестёрка» дала тройку заметных композиторов (с коеффициентом в 50%), то из «Аркёйской школы» по большому счёту вышел — всего-то один, да и тот — Анри Соге. Из четверых заявленных соратников по школе ближе других ему оказался Роже Дезормьер (скорее дирижёр, чем комозитор), который заразил Соге своим увлечением французской музыкой эпохи Барокко, в первую очередь Люлли и Рамо. Новое влияние вскоре вылилось в Сюите танцев для фортепиано под названием «Франсезы», сочинённой Соге в 1923 году.
Балеты и фортепианные пьесы двух последних лет жизни Эрика Сати, условно провозгласившего ракоходное возвращение к благозвучному (временами нарочито беззубому) стилю «а-ля Гу(а)но» также сыграло немалую роль в формировании фирменного музыкального языка Соге (без костей, к сожалению). По существу, он до конца жизни остался органическим «примитивистом», чуждым всякой жёсткости, усложнения и, тем более, «дурному тону», присущему (так называемому) авангардному искусству. И тем более Соге, словно бы навсегда оставшийся «примерным деревенским мальчиком», никогда не понимал и не был склонен к формальным & языковым экспериментам, характерным для музыки XX века.
- В том числе, и какофонии, конечно...
В данном случае можно только констатировать, что вовсе не Сати периода «Гимнопедий», «Готических танцев» или балета «Парад» стал для Соге ориентиром (всего лишь, стилевым), а прежде всего Сати — времён их личного знакомства, расплывшийся поздний Сати 1923-1924 годов, когда были написаны его «Ноктюрны» и последние неоклассические, отчасти, даже неоромантические партитуры с дадаистским оттенком: «Приключения Меркурия» и «Спектакль отменяется». Именно тогда, в эти два года Соге постарался более-менее чётко сформулировать свой основной творческий принцип:
Быть современным — совсем не означает имитировать в музыке всяческий механизм и машинизм нашей промышленности… Эта чисто «внешняя» сторона нашей цивилизации совсем не годится для омузыкаливания. Музыка должна стремиться выразить сущность современного человека «изнутри» и при этом — простыми, скупыми и скромными средствами, как это всегда было присуще французскому искусству...[23]
— Анри Соге, из интервью журналу «Comædia», ноябрь 1924
Скромным парижским дебютом Анри Соге стал организованный Сати коллективный концерт «Аркёйской школы», случившийся 25 октября 1923 года. Там Соге исполнил две свои фортепианные пьесы: «Ноктюрн» и «Танец матросов».[24] Несмотря на большое рвение, с которым Соге овладевал композиторским ремеслом, многие критики «справа» (особенно из числа недоброжелателей Сати, которых было немало) ещё долго будут упрекать его в провинциальном дилетантизме и недостатке техники, а критики «слева» — в старомодном вкусе и робком музыкальном языке. Между тем, уже в первых парижских сочинениях Соге заметны в точности те же особенности примитивизации стиля, которые в 1920 и 30-е годы в полной мере проявились у многих его современников, так или иначе испытавших влияние Сати. В первую очередь среди них можно назвать Франсиса Пуленка, Жермену Тайефер или Жака Ибера. Причём, именно с «курицей» Пуленком долгие годы Анри Соге оставался особенно дружен, всячески подчёркивая свою близость — как в творческом отношении, так и в личном. Спустя тридцать лет — и сам Пуленк сказал об этом в своей книге воспоминаний:
...Безо всякого сомнения, для меня и для многих других композиторов Сати открыл совершенно новый путь. Разумеется, я не говорю, что все музыканты моего поколения находились под влиянием Сати..., но Орик, Мийо, Соге и я не можем не признать Сати своим вождём...[25]
— Франсис Пуленк, «Мои друзья и я»
Со своей стороны, словно бы продолжая помнить о первом концерте «бордосской тройки», Анри Соге относился к Франсису Пуленку — как к старшему (со)брату по творчеству, а временами даже оценивал некоторые его сочинения — почти как свои собственные, настолько близки и родственны были их стилистические предпочтения. Кстати сказать, и после смерти Пуленка (на много лет переживший его) Анри Соге возглавил «Ассоциацию друзей Пуленка», — долгие годы активно участвовал в её работе и многое сделал для упорядочивания и публикации его архивов.
...Франсис Пуленк чрезвычайно внимательно следил за исполнением своих сочинений; из того, что здесь написано, видно, как много забот и тревог стоила ему музыка при всей кажущейся простоте. Её создатель принадлежал к той породе людей, которые не стремятся прятать свою мысль в излишне пышную оболочку и прибегать к внешне сложным приёмам письма. Простота записи у него — скорее строгое выполнение замысла, чем выражение непосредственности. Именно это придаёт особую ценность некоторым откровенным, показательным для их автора страницам...[25]
— Анри Соге, Предисловие к «Дневнику моих песен» Пуленка (май 1964 г.)
И всё-таки здесь есть нечто важное, что следовало бы повторить..., а затем повторить ещё раз..., — и продолжать в том же духе — до самого конца (этой) статьи.
Достигнув возраста смерти Эрика Сати..., этот человек..., пардон, я хотел сказать, этот Пупар — стал достаточно успешным и респектабельным композитором... — Впрочем, уточню. Нет, не композитором. Человеком...[26]
|
Ох, что-то у меня сегодня совсем не клеится этот..., как его, — в общем, текст. Сейчас попробую сказать понятнее.
- Или на оборот..., если получится, конечно...
Прежде того, как вы, мадам, узнаете всё..., и кое-что поверх всего, я хотел бы сказать пару жёваных слов о социальном статусе своего бенефицианта. Если вы уже успели заметить, его звали Пупар. Или Анри Соге (по матушке). Так вот, я хотел сказать, что с годами, достигнув возраста смерти Эрика Сати..., он, этот Пупар — стал достаточно успешным Пупаром. К примеру, в отличие от Сати, в а-социальной натуре которого принципиально недоставало такого свойства, как социальная «социальность»..., или, тем более, успешная «успешность», проще говоря: сродство к людям того времени и места, где он жил.[28] Сейчас я не стану разбирать все посылки и последствия этого положения дел, на мой вкус (по меньшей мере) оскорбительного. Или отвратительного. Но только замечу ... как в старой-старой срамной сказке то, о-чём-нельзя-забывать. Проще говоря, одну мелочь.
- Ещё одну...
Не только..., и далеко не только творческое (и личное) влияние «аркёйского мэтра» сформировало лицо (и уши) композитора Анри Соге такими, как они стали известны. В первые два года знакомства Эрик Сати со своей стороны сделал необычайно многое, чтобы попросту помочь этому нелепому подростку, будущему копозитору из Бурдо.
Ничего не приукрашивая и не прибавляя, в 1923-1924 годах Сати регулярно и более чем настойчиво рекомендовал этого Соге — почти всем главным действующим лицам артистического Парижа, которые были у него в досягаемости. Прежде всего, это были: барственный «папа» русских балетов Серж де Дягилев; затем — крупный меценат и графоман, граф де Бомон и, наконец, директор Шведского балета в Париже — Рольф де Маре.[21] Даже если ограничить себя этими тремя именами — пожалуй, они исчерпают всё и все..., — я хотел сказать, — все дальнейшие капиталы Анри Пупара, в будущем известного бордовца и композёра...
...В течение нескольких дней Дягилев & я немало говорили об «Аркёйской Школе» — & о Вас в особенности. Соблаговолите ли Вы прийти завтра, в пятницу, (не опоздав и ни разу не споткнувшись) к 18 ч.½ в «Отель Континенталь», 3 рю Кастильон, где Дягилев желал бы Вас повидать. Я Вас ему сам представлю. А после, если Вы свободны, мы можем вместе пообедать — вдвоём...[20]
— Эр.Сати, письмо Анри Соге (Аркёй, 19 июля 1923)
Но при том не следовало бы и преуменьшать... Несмотря на все его собственные преувеличения, у Сати и в самом деле возникали серьёзные трудности с тем, чтобы убедить одутловатого вечно пресыщенного барчука «де Дягилева» в каких-то особенных свойствах музыки этого неприлично молодого (и временами столь нелепо выглядящего) «композитора». Глядя на его ювенильное лицо: не то подростка, не то мальчика из модной лавки, трудно было оставаться в рамках искусства... serioso. — Однако, прошло ещё три года, и постепенно дозревший де-Дягилев, всегда неторопливый и вальяжный (ну..., чисто барин..., или помещик), всё-таки заказал эту подростку — первый «настоящий» балет... как взрослому.[21] И в любом случае, как ни крути, но это случилось..., — при посредничестве мэтра-Сати. Случай столь же уникальный, сколь и показательный...
Но, если продолжать говорить прямыми словами и по существу — ещё более двух десятков лет после смерти «аркёйского мэтра» практически все основные (публичные) успехи Анри Соге были связаны с «унаследованными» связями и рекоммендациями Эрика.
- А потому, чтобы не прослезиться раньше времени, скажем так: почти красиво и гладко...
До конца своих дней этот Соге сохранил ответную благодарность своему учителю, который никогда его не учил. Фактически, Эрик Сати с лихвой компенсировал Пьеру Пупару «музыкальное проклятие» его отца — и ещё (сверх того) выписал щедрую компенсацию за все три — давно «засушенных Эмбриона»... (к тому времени практически нежизнеспособных).
Пожалуй, эта картинка сто́ит того, чтобы на неё ещё раз полюбоваться..., бросив прощальный взгляд. «Три источника и три составных части признания»... — Граф де Бомон, театр «Елисейских полей» и русские балеты Дягилева — во́т они, те три места, в которые Сати рекомендовал своего бордового-бордосского «аркёйца»…, — и все они, между прочим, сделались ступеньками к его успеху: профессиональному и «даже» коммерческому...
- — Во́т тебе, бабушка, и «аркёйский метр»!
Самым талантливым композитором «Аркёйской школы» был безусловно Анри Соге. Как-то во времена наших суббот Кокто принёс нам несколько фортепианных пьес и романс Oceano Nox, присланный ему Соге из Бордо. Это были только первые опыты, но они уже говорили о даровании музыканта. Я сразу же написал ему письмо и пригласил приехать ко мне на несколько дней. Это короткое пребывание в Париже предоставило ему случай познакомиться с нами и побывать на нескольких концертах. Мы были просто очарованы его обаянием, утончённым умом, глубокой культурой и юмором. Через год он окончательно переехал в Париж.[19]
— Дариус Мийо, «Моя счастливая жизнь» ( 1973 )
Необычайно молодой & чрезвычайно одинокий юноша-комозитор (почти мальчик) в Париже и в самом деле — обращал на себя внимание. Главное дело — начать. И в этом ему немало помогли те, кому он и без того был обязан: Сати, Мийо и Пуленк. А затем, набрав скорости, — он заговорил за себя сам. Общительный, обаятельный, в меру остроумный, скромный, мягкий, любезный и сговорчивый — буквально ничем он не напоминал сварливого «колпинского мэтра»... Поначалу музыку провинциального «вундеркинда Соге» заметили после постановки совсем небольшого номера. Это был его парафраз на вальс «Розы». Весной 1924 года, в театре «Цикад» (Cigale) (это была почти сразу разорившаяся частная антреприза графа де Бомона) поставили маленькую балетную сцену, почти сценку... Хореографом номера стал, как всегда, Леонид «Массин» (между прочим, хореограф всё того же балета «Парад»), а декорации выполнила «сама» Мари Лорансен. — Изящная портативная сценка имела успех, запомнилась — и на (неприлично) юного композитора с мягкими чертами лица и обаятельными манерами обратили внимание.[24]
|
Пожалуй, более основательная известность (чтобы не сказать: «известность-буфф») пришла к вундеркинду-Соге после премьеры его (подростковой) оперы-буфф «Плюмаж полковника» («Le plumet du colonel», на собственное либретто),[комм. 10] состоявшейся в том же 1924 году (но только — осенью) на сцене театра Елисейских полей..., того са́мого театра — который (тоже) был унаследован от Сати...
- Вот, пожалуй, и всё, что успелось за эти короткие два года..., — до успения.
Тихая смерть Эрика Сати уже не стала для Анри Соге катастрофой: ни личной, ни публичной. К тому моменту бордосский вундеркинд уже достаточно стоял на ногах, чтобы не нуждаться в постоянной поддержке мэтра... (которой, собственно говоря, и не было). Но даже со смертью прямое влияние Сати на Соге не пресеклось. «Аркёйский мэтр» словно бы отдалился (очень тяжело болея всю первую половину 1925 года, он ещё был жив, но фактически уже не существовал среди людей), а затем и вовсе ушёл куда-то за угол... Однако его присутствие: странное, непонятное, да так и не по́нятое — осталось, пожалуй, до конца жизни этого, с позволения сказать, «коммандора»... ордена искусств.
Ещё один почти забавный случай (чтобы не сказать: анекдот) снова связал Сати, Соге и Кокто — уже несколько лет спустя — после смерти «аркёйского чудака». Дело здесь шло о либретто комической оперы «Поль и Виргиния». Этот документ, достаточно вялый и пространный, был написан ещё в 1920 году Коктожаном и его тогдашним (воз & из)любленным Раймоном Радиге, и был предназначено исключительно & прямо для рук Эрика Сати. Однако здесь в дело вмешалась ... её величество — индейка. Жан Кокто, к тому времени и без того уже надоевший мэтру своим навязчивым душным характером и такими же интригами, имел неосторожность лишний раз проявить свои (не самые) лучшие стороны. Причём, не столько по части работы над оперой, сколько во время суеты вокруг неё (ещё не написанной!) — скажем прямо: он оказался не слишком внимательным, совсем не обязательным и даже не уважительным, что кровным образом задело Сати — и его самолюбие.
Да... Я затосковал по простой искренности, (почти) перестал терпеть его ужимки, выкрутасы и отсутствие «прекрасной прямоты». Я сказал себе, ещё одна такая выходка, дерьмовый Петух, и никакого Павла с Виргинией больше не будет. Никогда и нигде не будет. Это даже кстати. Когда я так решу — дело станет, раз и навсегда. Если я не напишу тебе эту оперу, худосочная задница, то уже никто как-то её тебе не напишет... (Аркёй-Кашан, 28 Октября 1921)[20]
— Эр.Сати, Юр.Ханон, «Воспоминания задним числом»
Сначала «мэтр» просто ждал от петуха извинений, затем — потребовал сатисфакции и, не получив её, попросту запомнил нанесённое оскорбление — перечислив его на лицевой счёт бравого хлыща. А что в результате? — Всё очень просто. В результате «Павел & Виргиния» (они обои) сначала остались без Павла, затем без Виргинии, и наконец — исчезли без малейшего следа. Словно их и не было никогда... Почти два года этот странный «композитор музыки» якобы работал над партитурой оперы, но в конце концов никто так и не увидел ни одной строчки. «Ни звука, о друг мой, ни вздоха»...
- И всё же комическая история на этом не кончилась.
После скоропостижной смерти двух авторов (сначала Раймона Радиге, а затем и самого́ Сати) текст этого либретто ожидала весьма бурная и затейливая судьба. Означенный петух Кокто не смирился с тем, что опера так и осталась без музыки, и всё-таки продолжал в прежнем духе, желая увидеть её на сцене. Сначала он предложил лежалую работу Пуленку.[21] Тот с готовностью согласился, продержал у себя либретто более года, выбрал себе из него одно стихотворение Радиге (для какого-то романса) и при первом же случае сбагрил рукопись куда подальше — к Анри Соге. Тот, в свою очередь, продержал либретто ещё полгода, взяв оттуда ещё одно стихотворение (а именно, «Песню моряка») — и передал рукопись своему знакомому, тоже композитору из «провинции» Николаю Набокову. Но и Набоков, в свою очередь, — спустя несколько месяцев раздумий, счёл более разумным отнести либретто художнице Валентине Гюго (Гросс) (едва ли не единственной настоящей подруге Сати), а та, спустя ещё год — его благополучно потеряла.[30]
|
— О..., эта трижды прекрасная Валентина! Сколько раз она доказывала прекрасную верность своему старому, старому другу..., особенно если было необходимо что-то — потерять.
- Спасибо тебе, дорогой аркёйский учитель.
Первый серьёзный успех выпал на долю балета Соге «Кошка» («La Chatte») на либретто Бориса Кохно (ещё одного из дягилевских мальчиков). Премьера спектакля состоялась в дягилевской труппе — уже под занавес приморского (зимнего) сезона, 30 апреля 1927 года в театре Монте-Карло, и месяц спустя — его (вместе с труппой) перевезли — в Париж. Особенной чертой балета была почти «зоологическая» по своей образности хореография Баланчина, а подлинным открытием стали поразившие всех конструктивистские декорации Наума Габо. Совсем не под стать декорациям была музыка — простая, почти простенькая и безыскусная до наивности..., но вот удивительное дело!.., — здесь, на фоне постоянно фланирующей кошки — эта музыка оказалась точно на своём месте. Как в кафе-концерте. Почти кошачья по своей маленькой простоте и ... наивно-детской грации. (не)Удивительное дело! — повсюду, где Сати отпугивал и отторгал своей провоцирующей резкостью и сложностью — всегда с двойным дном, всегда отталкивающий и колючий, этот Соге — подкупал и притягивал своей однослойной и односложной простотой, словно бы говоря: «да, я такой, я свой, любите меня, я такой же просто как и вы все..., и даже проще вас. Вот я какой».
Заглавную партию в балете танцевала Ольга Спесивцева, восхитившая непритязательную публику необыкновенной пластичностью и грацией созданного ею скользящего образа женщины-кошки. Даже самые маститые и вечно недовольные критики отмечали «...мелодичность и простодушную прелесть музыки Соге» (Пьер Лало), «...умелую оркестровку, простоту и наивную грацию партитуры» (Анри Малерб). — Наконец, в Соге признали многообещающего театрального композитора, хотя порой и ставили ему в упрёк «...излишнюю, в духе Сати, простоту и обнажённость музыкальной ткани» (Луи Лалуа).[24]
Александра Данилова в разговоре со мной вспоминала об отношении Баланчина к Спесивцевой с оттенком лёгкой ревности: «Жорж её обожал. Спесивцева была богиня: чудная фигура, чудные ножки. Но — со странностями... У Дягилева Жорж сделал для неё «Ля Шатт». Там была довольно простая (не то что у Стравинского!) музыка Анри Соге, но Спесивцева была очень уж немузыкальна. Ей даже эту простенькую музыку надо было за кулисами отсчитывать, потом выпихивать её на сцену и молиться, чтобы она попала в такт».[32]
— Соломон Волков, из воспоминаний
В общем, пустяковый по содержанию, но чрезвычайно изящно поставленный, с мелодичной и относительно простой музыкой, балет «Кошка» прошёл в исполнении труппы Русского балета свыше двухсот раз и — по существу — сделал Анри Соге имя в артистических кругах Парижа.[7] С этого времени Анри Соге, бывший вундеркинд и протеже нехорошего Эрика, — стал «настоящим комозитором» — и прочно вошёл в обойму востребованных мастеров «новой музыки» этой страны...
- ...страны, которая когда-то называлась — Францией...
Соге после Сати
|
а
между тем, я повторяю, — если имеет смысл повторять...
После затянувшегося успеха балета «Кошка» его автор Соге вошёл, так сказать, в обойму и стал чуть ли не «модным» копозитором, заказы на театральные представления посыпались один за другим.[комм. 11] Это была настоящая инерция профессиональной репутации и славы. Не чуждый хорошего тона (в виде творческих клише и самоповторов), он готов был работать — буквально надо всем, брался за любой заказ и практически ни от чего не отказывался.
За 1928-1933 годы Анри Соге наваял ещё три балета: «Давид», «Ночь» и «Празднества». Одновременно он включился в работу над заказанными ему операми: «Контрабас» (по рассказу Чехова) и «Пармская обитель» (по роману Стендаля). Простые, но отличавшиеся изяществом и свежестью вокальные сочинения, а также маленькие балеты окончательно сделали Анри Соге человеком модным и желанным в парижских салонах 1930-х годов (в эпоху между-военного между-временья). Он — (в меру) статен, хорош собой (тоже в меру), общителен и любезен, его неизменно умеренные & возвышенные речи и мягкий юмор сделали его желанным гостем в самых разных кругах (прежде всего, имея в виду крупных бизнесменов, правительство и меломанов из числа старой аристократии), а его изобретательные переодевания во время балов-маскарадов вошли в парижские светские легенды.[21] Короче говоря, старик Сати (известный едкий тип и даже «большевист»), глядя на это роскошное роскошество — мог по праву гордиться своей бордосской порослью...
- И не только по части маскарадов, что особенно приятно.
Пупар не раз признавался, что ему «до невозможности» нравились литературные упражнения мэтра, — такие острые и загадочные, «иногда в них нельзя было почти ничего понять», кроме того, что учитель «опять издевается».[28] Им хотелось подражать, пытаться изобразить что-нибудь похожее, но из этой затеи ничего не получалось (кроме плюмажа полковника). Куда проще были критические статьи по разным поводам, которые Сати регулярно публиковал в начале 1920-х, тоже очень въедливые, в них запросто читалась интонация голоса автора и даже можно было увидеть выражение лица. После успеха балета «Кошка» известность Соге дала ему возможность попробовать сделать «так же», он стал подрабатывать ещё и музыкальной критикой. Причём, по резкости некоторых суждений он очевидно превзошёл образец, на который равнялся. К слову сказать, Соге каким-то чудом унаследовал от мэтра и ехидно-презрительное отношение к Онеггеру («швейцарская муха»), — которого буквально изводил своими колкостями. Благодаря его критическим усилиям несуществующий конфликт Аркёйской школы со старой «Шестёркой» (заложенный Сати в основание предприятия) в какой-то момент приобрёл формы почти зримые. Чуть позже нечто подобное удалось и Бенуа-Мешену.
Работа в <нефтяной> конторе была пресной и заставляла Соге скучать. После успеха «Кошки» он решил бросить службу и найти лучшее применение своим литературным способностям. Он сделался музыкальным критиком, — критиком, которого боялись. Его резкие статьи против Онеггера и художественных наклонностей его окружения обладали даром бесить Артура. Однажды Онеггер даже позволил себе зайти так далеко, что, увидев Соге в Театре Елисейских полей, бросился на него и сорвал очки, — без них несчастный ничего не мог видеть и был совершенно беспомощен, — угрожая оторвать ему х.., если он продолжит в том же духе. Сидя рядом с Соге, я чувствовал себя зажатым между деревом и молотком...[19]
— Дариус Мийо, «Моя счастливая жизнь» ( 1973 )
В середине и конце тридцатых годов Анри Соге достиг максимума своей активность: прежде всего, в социальном, но (как следствие) и в творческом смысле этого слова. — После премьеры большой оперы «Пармская обитель» (11 марта 1939 года), ставшей едва ли не последним спектаклем перед началом очередной прекрасной войны и катастрофического разгрома Третьей республики, у него возникает замысел (точнее было бы сказать, конечно — «заказ») нового балета «Миражи» (предназначенного для балетмейстера Сержа Лифаря). Но с миражами что-то не заладилось (опять проклятые немцы!). Очередная балетная партитура была закончена, по существу, уже совсем в другом мире, в середине 1941 года... Несмотря на совершенно стерильный характер либретто, в условиях немецкой оккупации — стало как-то не до миражей, а потому постановку закономерным образом отложили: сначала до 1944, а потом и далее — до 1947 года.
Никакого участия во французском Движении Сопротивления Соге не принимал, скажем так: это было не вполне его амплуа..., хотя номинально числился в некоем патриотическом объединении под названием «Музыкальная молодёжь Франции».[34] Несмотря на психологическую подавленность, стеснённость в средствах и прочие лишения военного времени, во время оккупации Анри Соге продолжал немало работать, находя в нотной бумаге для себя единственный выход. Кстати сказать: в июне 1943 года он начал сочинять «Искупительную симфонию» в четырёх частях, которая должна была вместить в себя все его чувства по поводу немецкой оккупации Франции... Законченная уже после войны, эта симфония была впервые исполнена в освобождённом Париже — 8 февраля 1948 года...[34]
- — О..., моя бедная Франция! — как любил говорить добрый дядюшка Альфонс Алле...
- ...почему-то нехорошо усмехаясь...
- — О..., моя бедная Франция! — как любил говорить добрый дядюшка Альфонс Алле...
Несомненно, это были — не лучшие времена..., для Анри Соге. Не исключая также и — Пьера Пупара...
…Все военные годы я чувствовал себя виноватым от того, что бессилен что-либо изменить…[35]
— Элен Журдан-Моранж, «Мой друг Анри Соге»...
Одним из наибольших успехов этих времён (да и всей жизни, если не мелочиться) для Соге стал балет «Ярмарочные фигляры» («Les Forains») поставленный в сакраментальном летальном 1945 году.[комм. 12] Написанный в восковые лета немецкой оккупации (и снова) на сценарий кошачьего мальчика Бориса Кохно, спектакль был поставлен балетмейстером Роланом Пети — и первое время шёл с его не...посредственным участием.[24] Нетрудно себе представить: эта «цирковая» премьера состоялась 2 марта 1945 года — и снова в театре «Елисейских полей». Как говорят любители жёваной газетной бумаги, «спектакль стал знаковым культурным событием для Парижа весны 1945 года».
Праздничный, балаганный, почти цирковой — очень цельный и одновременно поэтичный балет показался (кому-то) неправдоподобным глотком свежего воздуха в полуразрушенной атмосфере ещё не закончившейся войны, когда канонада слышалась где-то на северо-востоке, полным ходом шли красивые судебные процессы над вишистами (начиная со старика-Петена) и продолжались расстрелы виднейших коллаборационистов.[комм. 13]
|
И здесь снова придётся кое-что (кое-кому) припомнить..., исключительно — ради порядку. В противном случае, как известно, ничего не останется: ни порядка, ни припоминания (что в данном случае просто не соответствует законам жанра).[36]
Итак, припомним ради точности: Анри Соге вполне справедливо посвятил свою партитуру — Эрику Сати.[комм. 14] Впрочем, он мог бы этого и не делать, настолько бросалась в глаза производная вторичность этого почвенного произведения. Даже само название, (а равно и «сюжет» спектакля) не только перекликался, но, временами, напрямую цитировал ставший легендой — скандальный «Парад» Сати — к слову сказать, поставленный тоже в Париже..., и тоже во время войны..., только — немного того..., предыдущей. Правда, были и кое-какие отличия. Сама по себе эстетика «Фигляров» была принципиально иной... — общительной и беззубой..., как и сам автор (прошу прощения за метафору, не слишком точную). Вместо жёсткого, эпатажного и даже бьющего в лицо балета сочетания имён Сати-Пикассо-Мясина (и отчасти причастного Аполлинера), впервые в истории объявивших искусство сюр-реализмом, стоя́щим над привычной реальностью жизни..., — Соге и Пети сделали просто ... яркий, изящный и праздничный спектакль. В меру народный, в меру светский, в меру условный..., и всё в нём было «как надо» — умеренно и красиво. Говоря языком наукообразных крыс и тараканов, Анри Соге и его соавторы поэтизировали «низкий жанр» бродячего цирка. Впрочем, в марте 1945 года пострадал не один только Сати... В музыке «Ярмарочных фигляров» также ощущаются реминисценции и влияния ещё одного балета того же времени, имея в виду, конечно, приснопамятного «Петрушку» — (ещё одного непризнавшегося ученика и должника Сати) Игоря Стравинского.
Довольно тяжело говорить об этом месье Соге — не поминая через каждую фразу Сати... В противном случае, прошу прощения, об этом бордосском карлике и сказать-то было бы нечего. Ещё один копозитор в шеренге себе подобных, очередной «милый человек», число которым «почётный легион» — да вот и весь разговор.
Но, пожалуй, ещё тяжелее говорить об этом месье Соге, — через каждую фразу поминая Сати..., — до такой степени несопоставимыми и поставленными вместе были эти величины..., бесконечно несопоставимые и, тем не менее, всё-таки поставленные вместе. Пожалуй, чтобы не плодить напрасную скорбь, я сказал бы просто и грубо: «Соге — это оскоплённый Сати».
- И этим завершил неумеренно затянувшуюся «Сáгу о Согé»...
- Словно бы ударом небольшого гонга. Или рельсы...
- И этим завершил неумеренно затянувшуюся «Сáгу о Согé»...
Однако, по дополнительном рассмотрении здесь остаётся и ещё кое-что... в защиту моего прекрасного подсудимого...
Слишком многие пользовались достоянием Сати при жизни... и Его наследием — после. И слишком мало кто признавался в этом, отдавая малую дань благодарности или (хотя бы) уважения. Пожалуй, наряду с Морисом Равелем — именно Соге выглядит здесь всё-таки приятным исключением... из того общего правила, имя которому — человек.[28] А потому скажем так, не слишком выразительно, но вполне корректно:
Несмотря на явно бросавшуюся в глаза несопоставимость масштабов творческой и личной индивидуальности, в течение всей своей жизни Анри Соге самыми разными способами демонстрировал свою неизменную благодарность учителю и мэтру, Эрику Сати, и словно бы пытался (пускай, запоздало) вернуться и отдать ему — какой-то долг, даже спустя многие годы после смерти.[28] И в самом деле, не будем корчить постные рожи. Чуть не полвека после 1925 года Сати был (опять) отодвинут на второй план европейской культуры и почти забыт... И в самом деле, так было. Своими статьями, публичными лекциями и многочисленными выступлениями на радио и телевидении официозный орденоносец Анри Соге сделал очень многое, чтобы сохранить, вернуть и оживить память о своём аркёйском учителе..., — который никогда и ничему его не (на)учил... И даже более того, — об учителе, которого он так и не понял... ни на грош. О таком — трижды удивительном учителе, который вечно оставался для своего ученика — непознаваемым и непо́нятым..., этаким «странным и непонятным Эриком Сати».[37]
- Как это получилось? — да элементарно!.. техника рук и никакого волше́бства...
Несколько раз, было, Соге (наконец, использовав по назначению свою любовь к переодеваниям и маскарадам) самым впечатляющим образом исполнял главную роль в разных постановках пьесы «Ловушка Медузы» («сочинения господина Эрика Сати с музыкой того же господина»),[36] отчасти, пытаясь изображать самого́ автора пьесы.[комм. 15] Как уже было сказано выше, в 1945 году Анри Соге посвятил Сати свой, пожалуй, самый удачный & известный балет («Ярмарочные фигляры»). А как было сказано ещё выше, ещё при жизни «аркёйского мэтра», в 1923 году тот же Соге сочинил «Музыкальный букет для Эрика Сати» («Bouquet musical pour Erik Satie»), — нечто вроде классического «приношения» учителю от восторженного ученика.[38]
В марте 1925 года (Сати ещё не умер, но очень ослабел и почти не поднимался с постели в госпитале Сен-Жак) одну из первых музыкальных передач об Эрике Сати на парижском радио вёл также он, Анри Соге. Этот радио-концерт (разумеется, в прямом эфире) из произведений Эрика Сати начался с восторженного и вдумчивого вступительного слова Соге.[37]
- Пожалуй, здесь впору было бы и прослезиться...[комм. 16]
|
Было бы странно, если бы такой Анри Соге — и в личной жизни не сохранил какую-то по-деревенски сентиментальную и наивную преданность своему почившему неучившему учителю. Обожавший кошек и постоянно державший их в доме по нескольку штук, всякий раз двоих из своих питомцев он обязательно называл «Сати» и «Сократ» (понятное дело, в честь самого́ мэтра — или са́мого известного его сочинения, симфонической драмы «Сократ»).[37]
Уже в конце своей неприлично длинной биографии Анри Соге, умудрённый авторитетом, орденами и жизненным опытом (и сам тоже ставший изрядным «метром»), любил рассказывать один свой сон, видимо, особенно прекрасный... Будто бы Сати, осторожно перегнувшись вниз через край неба, спрашивал его оттуда, из рая: «Неужто они, там внизу и вправду поверили, что я умер?»[37]
Но, пожалуй, главное и самое особенное, что (и сам того не осознавая) сделал Анри Соге для возвращения имени своего учителя: это была музыка... И не просто музыка — а невероятная, фантастическая — меблировочная музыка — самого́ Сати, которую он — вернул, как оказалось. Вернул к жизни. — Пускай даже и по случаю... пускай даже и сам того не понимая. Да... — Это произошло на исходе 1950-х годов, начавшись с незначительного, на первый взгляд, разговора. Опять пустяковой (опять светской) болтовни с молодым амэрэканским музыкантом..., и тоже порядочным... болтуном.[36]
Именно тогда он, Анри Соге — познакомил (тоже начинающего тоже композитора) Джона Кейджа с одной очень старой (1883 года) фортепианной пьесой Эрика Сати «Раздражения» («Vexations») и ещё с несколькими крошечными партитурами «Меблировочной музыки», рукописи которых он долгие годы бережно хранил у себя в специальной папочке, считая их, однако, странными выходками своего учителя-чудака, и ничуть не понимая их истинного умысла & смысла.[37]
Пожалуй, одного этого уже было бы вполне достаточно... Потому что именно это событие (между прочих & между прочим) и стало отправной точкой для такого краеуго́льного направления в искусстве XX века, как музыкальный минимализм — и вернуло (словно бы с неба, перегнувшись через край райской земли) в музыкальную практику почти утерянные и забытые авангардные шедевры Сати — пускай и под видом выходок чудака...
Пожалуй, одно это — на фоне всей прочей шелухи Саги о Соге — стоило того, чтобы всё-таки дотащиться до конца. И после всего..., снова задать тот же наивный, почти детский вопрос : «Неужто они, там внизу и вправду верят, будто я помер?»
- — Впрочем, оставим..., у нас впереди ещё похороны..., не так ли?
В итоге, Анри Соге получил известность и, как говорится, «определённый вес» прежде всего как — прикладной, театральный композитор. Основные и самые значительные его произведения — это балеты и оперы. Зимой и летом. Оперы и балеты. — Да и в послевоенные годы музыкальный театр оставался основным заказчиком новых произведений Анри Соге, уже маститого композитора, обременённого многочисленными титулами, должностями и связями... Одним цветом.[36] В «последние» тридцать лет этот Пьер Пупар продолжал поступательно двигаться ракоходом..., задом в предыдущее столетие... Стилистика и самые темы его произведений стали окончательно (и однозначно) романтическими, и даже действие сюжета переместилось в XIX век, а то и куда подальше... По-прежнему Соге много работал, не отказываясь ни от одного поступающего заказа.
|
— Среди десятков его послевоенных произведений для музыкального и драматического театра имеет смысл перечислить не все... Но ради пущего содержания (а мы ведь знаем..., как они его любят) назову прежде прочего балеты: «Корделия», «Дама с Камелиями» (эта, разумеется, по пьесе Александра Дюма-сына) и «Времена года». Затем: «Пять этажей» (опера по пьесе Альфреда де Мюссе «Капризы Марианны»), театральная музыка к трагедиям Эсхила, драмам Шекспира, комедиям Мольера и ещё нескольким проходным пьесам из числа современных авторов.[34] Также, как и следовало ожидать, Соге сочинил две оперетты («Робинзон Крузо» и «Господин Золушка») для французского радио и массу музыки для кинофильмов, — наиболее известным из которых стала сатирическая комедия «Скандал в Клошмерле». И конечно же..., как всякий опереточный мастер... (с характером), не удержался он и от — «серьёзных» симфоний.[34]
Прожив неприлично долгую жизнь, уже там, в возрасте за восемьдесят..., Анри Соге тоже решил оставить после себя книгу воспоминаний, дав ей невероятно острое и оригинальное название: «Музыка моя жизнь».[41] И здесь, наконец, прервав собственные слова, я снова вынужден воздеть глаза наверх, к са́мому нёбу, откуда (буквально, через край) когда-то свешивался наш старый мэтр, чтобы тоже спросить..., чтобы спросить..., спросить...
— Но вот что́..., что́ же он хотел спросить..., я-то и позабыл!.. Кажется, что-то вроде:
- «ну неужели они все там такие болваны, чтобы верить...»
(ну..., и так далее по тексту)...
- «ну неужели они все там такие болваны, чтобы верить...»
— Член Французской Академии (между прочим, той са́мой..., которая трижды отвергла кандидатуру Сати), высший офицер ордена за Заслуги, командор Ордена нечётного легиона (того самого, от которого «отказался Равель») и, что самое позорное, к тому же ещё и командор пристяжного ордена искусств и литературы (пожалуй, исключая один только Орден Слабости), трижды почётный и четырежды нечётный президент многочисленных музыкальных обществ, этот Анри Соге, уже и сам ... почти Пьер Пупар..., — маститый и уважаемый старец-композитор, окончил свою жизнь как настоящий мастодонт... — Нет, его не вернули обратно в Бордо. И даже не отправили в Лангедок. Он, преисполненный почестей, в почтенном возрасте 88 лет скончался, слегка перегнувшись (в последнем позыве) через край неба..., — и за все свои, вероятно, невероятные заслуги & выслуги был похоронен прямо там, в городе Париже (что на сене), прямо посреди кладбища Монмартр, где вместе с ним прилегли и все остальные кавалеры (и даже дамы) своих клановых и государственных орденов слабости... И даже более того..., я скажу вам по секрету... — его сектор № 27 (найти несложно)..., где он протянул ноги рядом с могилой ещё одного ... (копозитора) Андре Жоливе.
- — И это, пожалуй, лучшее — что можно сегодня сказать об этой его жизни...
— О, моя бедная Франция..., — как любил говорить мой дядюшка..., Альфонс.
- ...почему-то нехорошо усмехаясь...
Ком’ментарии
Ис’точники
Лит’ература (вроде саги)
См. так’же
— Желающие сделать какое-то замечание или заметку,
« s t y l e t & d e s i g n e t b y A n n a t’ H a r o n »
|