Святослав Рихтер (Юр.Ханон. Лица)
или два анекдота времён Приди’словие № 1 н
— Если отбросить ложную скромность и при’знаться по правде, это гордое и слегка неприличное слово «пианист» имело для меня приятный привкус только в начале жизни. Хотя и не в са́мом начальном начале, конечно... Всё же, поневоле сказывалась киническая натура поэта..., а ещё — дедушкины гены, регулярно толкавшие на дурное поведение и заставлявшие, временами, корчить ужасные рожи... А потому, пропустив для порядку совсем-детские годы (когда рояль представлялся тривиальным орудием пытки, а пианисты имели вид слабо замаскированных маньяков), придётся оставить на этот медовый месяц совсем небольшой срок..., быть может, от двенадцати до пятнадцати лет. Пожалуй, в те времена «быть пианистом» представлялось чем-то не зазорным. И даже, возможно, «творческим» делом. Как говорится, пока сам (хотя бы и в малой мере) — был таков. Но затем, с пробуждением первых ещё смутных проблесков отдельного сознания — вся ценность..., вся пианическая ценность панически испарилась и растаяла... как предрассветный перегар под лучами полуденного солнца.[комм. 1] Вернее сказать, не испарилась, конечно, но попросту утратила свой творческий привкус, у’порно вдолбленный мне рыхлыми тётушками из числа советских музыкальных педагогов.
— Всё-таки пианисты, — заявляю я с полной категоричностью и почти злорадно, — это сиюминутная, плебейская профессия. Посмотри, вот и те же пустые концерты и конкурсы: всё рассчитано только на сегодняшний, сиюминутный эффект. Поколыхал воздух, получил своё, и пошёл дальше гулять по миру, ходить гоголем да улыбаться, засунув палец в петлицу. Суета ради суеты, и ничего больше!..[2] Глядя на всякого пианиста (а с ними, представленными в чрезвычайном изобилии и полном ассортименте, я учился едва не полтора десятка лет), всякий раз в полный рост восставала проблема представления внутреннего лицá будущих интерпретаторов «наследия мировой культуры». Конечно, приятно было бы предположить, что за очередной простецкой рожей «от сохи» или «из соседней подворотни» скрывается подлинный мыслитель, нисколько не уступающий самым смелым ожиданиям (как в бронзе, так и в гипсе). Но увы, фантазии и надежды были заранее напрасны. Слишком хорошо я знал и видел (снаружи и изнутри) их прекрасные лица..., этих бравых ребят..., за годы совместного учения выучив едва ли не наизусть: каковы они на поверку. — Нет, конечно, нельзя было бы назвать этих людей глупыми или неотёсанными. И всё же, предаставляя собой своеобразную «интеллектуальную элиту» (или «белую косточку», если угодно) посреди профессиональной когорты музыкантов-исполнителей, своим уровнем развития они могли бы удивить... разве только — духовиков или ударников, несомненный пролетариат среди этой древнейшей профессии. — К сожалению, как раз здесь... в последнем пункте, сама собой..., буквально из ничего возникала маленькая ахиллесова заноза (в пятке). И звалась она: со-отношением. Потому что пианист (читай: исполнитель) по роду своих занятий (или по долгу службы) постоянно исполнял (не сочинял, нет)... Причём, исполнял он — музыку, сочинённую и написанную другими людьми, каждого из числа которых (в данном случае) можно было бы назвать «автором»... или копозитором. К сожалению, этих бравых ребят я знал тоже... в немалом числе. — Но при всём моём неуважении к их цеху, вынужден признать: всё же уровень «среднего автора» находился этажом выше, чем таковой же у пианистов, исполнителей. И прежде всего потому, что одни (при прочих равных) создавали нечто, а другие — только брали созданное, чтобы привести его в исполнение (называя это дело с важным видом — «интерпретацией» или трактовкой). Разумеется, в большинстве случаев никакое вопиющее несоответствие не бросалось в глаза и уши... Да и не могло бросаться. Бравые профессионалы, в своём нормальном (среднем) уровне они, безусловно, стоили друг друга. Скажем, какой-нибудь вяленый Дима Шостакович ничем принципиальным не превосходил тётушку Марию Юдину, а виртуоз пустословия Лист был вполне на равных для освоения Гилельсом и его приятелями.
И прежде всего, таким исключением становился всякий автор, выпрыгнувший куда-то вверх или вбок, за рамки общего уровня или, тем более, понимания. Редкая птица, само собой. Но тем сильнее бросалось в глаза несоответствие... на общем фоне. — В первую голову таким автором был, конечно, Скрябин — хрестоматийная белая ворона или даже камень всеобщего спотыкания в монолитной среде профессионалов, как назло — закравшийся в программу музыкальной школы. И если с его ранними миниатюрами пианисты ещё кое-как справлялись (по старой памяти), то к среднему и позднему творчеству дело становилось всё хуже и хуже, — пока, наконец, не испорчивалось до неприличного состояния. И тем не менее, в советские времена Скрябин оставался модной и оригинальной штучкой, чем-то вроде «андеграунда», его у нас играли много, часто и бестолково, то и дело спотыкаясь на неровностях его почвы... Совсем другое дело — заведомо чужой и чуждый Сати (хотя и коммунист номинально, прости господи). Его в Советском Союзе попросту не исполняли (за элементарной ненадобностью и непониманием)..., а единичные оказии (почти анекдотического характера) вполне можно было отнести к числу мелкой «местной уголовщины» и пренебречь ими — скажем, как экзотикой или несчастным случаем. Глядя на эту безрадостную картинку, мало-помалу..., я начал смиряться с тем, что бедный Скрябин вполне может выступать (и поневоле выступает) в роли своеобразного медицинского теста — на уровень интеллекта или нервно-психической организации исполнителя. Потому что найти мало-мальски приличное (соответствующее духу оригинала) исполнение Девятой сонаты или, тем более, «Прометея» — было критически непросто. А раз нашедши, следовало за него держаться двумя руками (в семь пальцев), чтобы ненароком не выронить...
|
|
Приди’словие № 2
н
ачав со Скрябина — продолжим тоже Скрябиным, как и полагалось в лучших домах Лондона...
Не стану попросту злословить или кривить лицом: мне откровенно повезло. И не только со Скрябиным, но и с его исполнением (не говоря об отдельных исполнителях)... — В течение трёх годочков, начиная от своих ювенильных двенадцати лет (и кончая старческими пятнадцатью), я постепенно знакомился со всей линией его творческой (или стилевой, как обычно говорят) эволюции, не перепрыгивая через ступеньки и ни разу не забежав вперёд. И мало того, что основу моего скрябинского корпуса составляли его прелюдии в собственном исполнении (чуть не сказал: «в исполнении автора»),[комм. 2] так я ещё и оказался на редкость нелюбопытен... и не склонен к обычному шулерству. Открыв для начала (в 1978 году) его второй опус, ни разу я не заглянул «куда не следовало»..., таким образом, добравшись до последних опусов только спустя лет пять... — в те времена, когда сам уже не был пианистом. Благодаря такому непримерному поведению, относительный паритет внутренней свободы и комплекс соответствия был вполне обеспечен.
Примерно так же (по)степенно и поступательно (как у него самого) развивалось и моё знакомство с «оркестровым» Скрябиным. Приступив к этому делу «Мечтами» (почти по-глазуновски стерильными), спустя только полгода я был немало «оскандален» изрядно сюр’реальным по своей фантастической дряблости финалом Первой симфонии, — а дальше, неспешно путешествуя по предначертанной линии, до «Поэмы Экстаза» и «Прометея» дело дошло (чтобы не соврать) только к моему трагическому пятнадцатилетию. Как сейчас помню эту большую виниловую пластинку на скорости «33» оборота в минуту, купленную в монопольном советском магазине «Мелодия», разумеется. Конверт, по счастью, не был оформлен никак..., и нелепые партикулярные художества советских оформителей нисколько не мешали вытаскивать диск из упаковки. Это уже было приятно, хотя фамилия дирижёра не слишком-то вдохновляла..., как сейчас помню: народный артист СССР, лауреат Ленинской премии — Евгений Светланов. Записной специалист по всякой всячине, прежде всего, окопавшийся в Большом театре с его глубокой ямой, до краёв полной «чего положено»... и наложено. Помню, как нас в школьные годы изрядно истязали его квадратно-гнездовыми записями русской музыки (от Г. до Г.), где всё было исключительным пластилином, залипавшим в ушах то ли замазкой, то ли глинкой. К тому же, слегка наслышан я был и о его собственных графоманских опусах, исполняемых своею волею тем же «государственным академическим симфоническим оркестром СССР». Чего стоила одна симфоническая поэма «Даугава», ничем не краше «Влтавы», да только изрядно залежалая (вторые руки) и запоздавшая — века, эдак, на полтора. — Короче говоря, пресветлое имя дирижёра не сулило ничего хорошего. Что же касается пианиста (В.Мержанов — значилось среди мелкого шрифта на задней стороне конверта), то его я попросту не знал.[комм. 3] К тому же, он меня по-первости заинтересовал не слишком: торжественное прослушивание я собирался начать с «Поэмы экстаза» в исполнении государственного академического симфонического оркестра СССР (вот, тоже, ещё одно душераздирающее слово...сочетание, не приведи господь). А вакансия оркестрового пианиста в означенной поэме — Скрябин сократил..., за ненадобностью. Потому и мне товарищ Мержанов был пока без нужды — по крайней мере, на первые полгода, за которые кто-то из нас двоих (то ли я, то ли «Прометей») должен был пройти инкубационный период и дозреть...
Фортепиано (равно как и деньги) приятно только тому,
кто к ним прикасается...[6]
— Эрик Сати, Юрий Ханон, «Воспоминания задним числом»
Впрочем, не стану напрасно продолжать свои злопыхательства, поскорее сделав шаг назад: самым неожиданным образом «Поэма Экстаза» в исполнении государственного академического симфонического оркестра СССР под кондукторством светлейшего Ев-гения Светланова оказалась вполне хороша, во всяком случае, в рамках приличий. Вернее сказать, так называемая интерпретация себя почти ничем не обнаруживала, оставляя скрябинское пространство почти свободным. И... хвала создателю!.., ни титулы, ни державность, ни прочий советский хлам, включая дирижёра — не мешали слышать Скрябина и, главное, ловить его чёткие умозрительные конструкции, которые он выстраивал при посредстве музыкального языка (пока ещё вполне промежуточного). Именно так, повторю ещё раз: не мешали, не становились между автором и мной, фигуряя своими фирменными семейными трусами или какой-то там ещё Влтавой (пополам с Даугавой). — И это было безусловно лучшее, что я мог бы вообще сказать об исполнении Скрябина, — будь то оркестр или какой-то другой инструмент.
- Например, флейта. Или большой барабан...
И всё равно..., не без опасений я ожидал встречи с главным скрябинским сочинением, где автор грозился в тонкостях описать: каким образом произойдёт Мистерия, после которой весь мир исчезнет, прихлопнутый велiкой силой искусства. И тогда, в этом светлом будущем, удивительно подумать, не станет ни Светланова с Мержановым, ни государственного академического симфонического оркестра СССР, ни всего остального, о чём можно сказать отдельным словом. Потому что поверх всего мира, исчезнувшего в порыве экстаза, останется парить один только Дух, сначала в слабости своей сотворивший всё сущее, а затем в силе своей — его уничтоживший «обратно».[комм. 4] Особенно, предвкушая появление на «мировой арене» — некоего господина пианиста, способного (не)лёгким движением своей руки (или даже двух) превратить всё сущее, от земли до небес — в банальный концерт для фортепиано с оркестром...
В начале сотворил Бог небо и землю. И было небо пусто и темно.
Земля же была безвидна и пуста; и дух святый носился над водою.[7]- И вот, наконец, свершилось!
- Тайный момент действия — настал.
- И вот, наконец, свершилось!
С лёгким терапевтическим шорохом игла старого проигрывателя опустилась на пустую дорожку и начала отсчитывать первый холостой круг, за которым должно было последовать начало... Начало конца света... — И в самом деле, ожидание не обмануло. Первый возникший за тем звук нельзя было определить никакими словами. Тихое потрескивание вступительный тишины почти незаметно, плавно, коварно... в какие-то малые секунды перешло в такой же скрытый, но слегка угрожающий шорох мироздания, чёрного неба, слоящейся земли..., а затем..., затем возникший из его недр тёмный, урчащий..., и почти нерасчленимый звук всемирного хаоса. — Затягивающий и отталкивающий, тайный и царящий, сильный и до поры скрытый, нет, определённо это была не музыка — а чистая мысль. Несказанная... Мысль без слов... Начальный зародыш идеи, монолитный, сжатый, лишённый любых отличительных признаков... — К (моему) сожалению, первый звук хаоса продолжался слишком недолго..., очень скоро из него мало-помалу стали вырастать смутные голоса, словно бы в глубине существа мира зашевелилось нечто живое, почти животное. Тревожные шорохи, тихие проростки, один за другим, стали гнаться, перебивать друг друга, наконец, по пояс высунулась чья-то почти неуместная фраза, почти музыкальная, почти человеческая, почти нарушившая чистоту идеального звука..., — и затем снова краткая тишина, вся составленная из мерцающего темнотой хаоса первозданной тишины. И наконец, низкий нарастающий рокот, сначала прервавшийся, но затем — выплеснувший откуда-то снизу, из своей глубины — прежде неизвестное мне существо. Голос первичной воли, смутного пробуждающегося сознания, впервые ощутившего себя как нечто отдельное. — Странно сказать, но я даже не сразу осознал, что это был звук... обычного... концертного рояля. Просто рояля... — буквально выплеснутого, выкинутого куда-то наверх упругим накатом, ударной волной нарастающего тремоло литавр. И в самом деле, это не укладывалось в голове. Обычный рояль, на котором играл обычный пианист. А перед ним ещё — литавры, по которым (двумя палочками) бил ударник... Тремоло струнных. Вполне традиционная инструментовка. И не более того... Но каков эффект!.. И в самом деле — конец света (или, может быть, ещё его начало). Пустой мир, тьма мёртвого сознания, и только первые движения Духа творящего. Подлинная мистерия... предварительного действия... — Ни тебе оркестра, ни дирижёра, ни даже пианиста...
— Вот..., так вот, значит, в чём была величайшая заслуга этих двоих: одного с палочкой, а другого — при клавиатуре... Не обладая (даже в малой степени подобия) внутренней системой, хотя бы немного сопоставимой со скрябинской, — они..., эти крепкие профессионалы своего дела, обычные советские люди своего времени и места, сумели сделать шаг назад перед превосходящей их силой... И сделаться — не артистами, не интерпретаторами или очередными «гениями исполнительского мастерства», а просто трансляторами того материала, через который Дух (в их скоромном присутствии) творил свой мир, чтобы затем — уничтожить его во вселенской пляске съединения с Материей.
...Я помню, как Рахманинов подошёл к нему с недоуменным вопросом по поводу начала <прометея>...
— Как это у тебя так звучит? Ведь совсем просто оркестровано.
— Да ты на самую гармонию-то клади что-нибудь, — отвечал Скрябин. — Гармония звучит...[8]
— Леонид Сабанеев, «Воспоминания о Скрябине» (1924)
Стыдно сказать, но эту виниловую пластинку за года три-четыре я довёл до состояния — почти непригодного для прослушивания. Едва ли не большую часть времени на ней звучал первозданный шорох мирового хаоса..., до такой степени истирания её довела игла моего дурного проигрывателя (при том, [[Поэма Огня что «Поэму огня»]], как сильнодействующее средство, я принимал строго дозированно и не часто). А спустя ещё пару лет, увидев ту же самыю пластинку в том же магазине, я купил — запасную. Чтобы была..., на всякий случай. И сколько с тех пор вариантов «Прометея» прошло через мои руки... На одиночных дисках, альбомах, сборниках и вовсе безо всяких носителей. Но ничего даже близко похожего на ту («первую») запись — так и не сыскалось. А потому всякий раз, когда какие-то неосторожные типы спрашивали меня о «лучшем исполнении» скрябинской «поэмы огня», я всякий раз отвечал... неопределённо: «да, есть у меня одна такая пластинка». — А кто дирижирует?.. — Дирижирует?.., никто, конечно..., и на фортепиано играет он же. Вот, видишь ли, в чём секрет идеального исполнения «Прометея»...
- — Ну да, ну да, всё это очень мило, — вероятно, мне скажут. — Но..., но при чём же тут «Рихтер»?..
Отличный вопрос, между прочим. И главное, ответить легко. Очень легко. Потому что Рихтер тут — совершенно ни при чём. В том-то и весь фокус. — Даже приятно, знаете ли, произнести такие скоромные слова..., после всего. Словно бы — не от первого лица.
|
- ...и даже не от второго...
Было дело... Кажется, спустя пару лет после мержановско-светлановской пластинки. Где-то в гостях (кажется, дело было в «весёлом посёлке», у моего одноклассника, Пети Ч., точно не припомню) при мне поставили на проигрыватель такую же большую и чёрную пластинку «Прометея». На обложке, впрочем, значилось сто раз знакомое: «государственный академический симфонический оркестр СССР под управлением народного артиста СССР, лауреата Ленинской премии Евгения Светланова». И снова раздался знакомый шорох, первые звуки хаоса..., быть может, немного более плоские... (или это я уже попусту придираюсь, за давностию лет), смутные фразы тромбонов, пошловатый фагот, засурдиненные трубы, первые реплики пробуждающегося откуда-то снизу голоса Воли и, наконец, нарастающий рокот подземных литавр — с жестоким усилием выталкивающий наверх первые человеческие звуки рояля... — Но дальше..., дальше... от неожиданности у меня буквально перехватило дыхание... услышанное вслед за тем было поистине невероятно!.. Вместо первого выплеска фортепианной волны, стремительно возносящей наверх творящие императивы Духа над Материей, внезапно раздались — до боли знакомые коридорные звуки музыкальной школы, когда из-за дверей классов раздаются упражнения: гаммы и арпеджио будущих бездарей и виртуозов своего дела. — Нет, конечно, пианист не играл мимо нот..., и музыкальный текст был вполне скрябинским, но всё остальное — до боли напомнило этюды какой-то Черни или такового же Лешгорна, которыми нас всех изрядно мучили в детстве. От неожиданности поперхнувшись, я схватил со стола конверт волшебной пластинки.
— Признаюсь, давненько я так не смеялся.[комм. 5] Государственный академический симфонический оркестр СССР под управлением народного артиста СССР, лауреата Ленинской премии Евгения Светланова..., здесь всё выглядело по-прежнему, — словно бы ради чистоты опыта аккомпаниатор был тот же (и персональный, и коллективный), но вот в качестве «солиста»... — Ох... Кажется, высшее возмездие снова свершилось.
...В домашних тапочках и полосатых семейных трусах до колена, слегка прикрывая нотами свои вопиющие органы несоответствия, на сцене восседал — гений собственноручный и нерукотворный, наш великий талант и маэстро, народный артист СССР, герой социалистического труда, лауреат ленинской и сталинской премий, не считая прочей тьмы званий, названий и прочего мишурного хлама..., — он, он, не сомневайтесь..., — это был он, Святослав Теофилович Рихтер. Фантастический человек, сумевший своим венценосным пианизмом затмить не только несчастного Скрябина, но и всю его доморощенную космогонию — во главе с жалким Мировым Духом, когда-то давно, ещё при царе Горохе, пытавшимся соединиться в оргиастической пляске с Материей. Впрочем, всё это осталось — где-то там, в незапамятном прошлом. А теперь на месте бывшей поэмы огня воцарились сплошные будни в виде прусской муштры и военно-полевого рояля цвета хаки. Этот громадный (и когда-то чёрный) инструмент, во весь рост напомнив о своей ударной природе с доброй сотней обнажённых молоточков, молотков и молотов, словно танк — медленно и жестоко въехал прямо в середину ажурной скрябинской вязи, давя налево-направо идеи, мотивы и звуки. Так и хотелось вытащить из люка этого штурм’фюрера в пыльном шлеме, нацепить ему на грудь очередной орден и сказать: «эй, молодец, ja-ja, gut-gut, richtig, ошен карашо»...
Гений, орёл!.. Вне всяких сомнений, ему было дано достичь совершенства... во всём, за что он только ни брался. Почти голый, в полосатых семейных трусах по колено и махровым полотенцем через плечо, ничего не боясь и не стесняясь, он вышел на сцену, рассеянно почёсывая грудь и показал..., показал себя, — вóт он я, глядите, вóт он..., настоящий, эталон всего того, что есть «пианист как таковой»... А заодно ещё и «немец». — Нет, конечно, не тот немец, который «в натуре» (с пивом, тушёной капустой и сосисками поперёк лба, как завещал великий Эрiк). И тем более, не тот немец, который Немцов или, тем более, великий сапожник Шумахер..., прекрасно-душный дядюшка, оставивший нам своё вековое завещание. Посреди нечеловеческой горы человеческого дерьма, разумеется... — Что, опять не помните? Ну ладно, последний раз повторяю: «а немец дума’ет: родня...» (с прицелом... на будущее, конечно). Словно бы обо всём свете, обо всех людях говоря, как об одном себе..., немом немце. — Да, это и была настоящая порнография..., жёсткая, некрасивая, но зато в полный рост... Как при психической атаке.
Как в сказке..., или словно апостол-Фома, не поверив ушам своим, трижды я снимал иглу проигрывателя и ставил заново, в начало этой страшной мистерии — настоящего судного дня над распятым Прометеем. И каждый раз — снова выключал, прослушав как чудо первое соло голого пианиста, — словно орёл... слетевшего с вершин сталинского ареопага, чтобы клевать фаршированную печень врага... С той поры прошли годы, десятки лет, но яркость того впечатления ничуть не истёрлась... и не потускнела.
- — Вóт почему я сегодня говорю: нижайший поклон тебе, наш святой славный дядюшка, за твою велiкую науку и твоё велiкое искусство.
- и войдёт в число аб...солютных достижений человеческого Духа.
- — Во всяком случае, тáк я хотел бы думать...
Приди’словие № 3
н
ачав со Скрябина, продолжим Скрябиным, а закончим — заупокой, конечно, как и принято в лучших домах Лондона, Парижа, Мосвы..., а тако же и всех остальных городов...
В общем, после всего сказанного (выше), всё прозрачно понятно (надеюсь): потому что картина проста. Проще не бывает: только такие... или примерно такие виниловые воспоминания у меня всегда и вызывал этот свято-славный Рихтер. Хотя, признаться, никакого отдельного к нему отношения я не имел..., кроме одного этого курьёза..., всего одного, но зато в форме кандалов на ногах «Прометея».[10] Потому что для меня не существовало никакого пианиста Рихтера (или Сердюка) как такового, а все эти лица оставались пластилиновыми винтиками и шестерёнками — типового профессионального клана. Читай: некоего официозного монолита, идеально слипшегося и почти нерасчленимого на сторонний взгляд. — А ведь мой взгляд всегда и оставался именно таким: взглядом со стороны, причём, далеко со стороны (как до Луны), потому что в любой момент своей биографии я был глубоко чужим, сторонним и посторонним (чтобы не сказать: враждебным) для любого клана. В том числе — и этого. Музыкального. Или, тем более, «пианического»... Говоря по сути, сам по себе этот нелепый рихтованный дядюшка мне был попросту не интересен. Разве только — как образец. Почти эталон..., этакий деревянный метр из пробирной палатки мэтра Козьмы.[11] — И мало того, что ентот Рихтер, забронзовевший до состояния почти-жупела (рояльно-советского), во времена моего застойного учения выполнял функцию одного из железобетонных внутри’клановых авторитетов, — так ещё и весь его хвалёный «пианизм» носил до смешного военный (п’русский) характер, бесконечно далёкий от моих тогдашних ценностей. Державный носитель собственного таланта и положения, истинный «шумахер» своего дела, — то ли деревянный, то ли суконный, с ног до головы обложенный колодами и колодками, — казалось, он садился за инструмент только ради того, чтобы лишний раз показать себя: ан’фас и ан’профиль, а также — и небольшой вид снизу, если повезёт...
Короче говоря, оставим этот пустой разговор. Повторяю: никогда в своей жизни я не следил отдельным образом за его судьбой..., или её прямоугольными изгибами. И если сегодня пишу о нём, то исключительно из чувства дурно скрываемой благодарности. Словно дождь..., пролившемуся на меня из какого-то таинственного рога изобилия... Причём, не одного.
|
- Так было..., и теперь я решительно ничего не надумываю.
- Как говорится, правда, только правда, и ничего кроме неё...
- А потому, пришла пора продолжить мои неспешные мемуары с малым муаром...
- Как говорится, правда, только правда, и ничего кроме неё...
- Так было..., и теперь я решительно ничего не надумываю.
Спустя годы, длинные годы..., лет ещё пятнадцать прошло, кажется, с той нашей первой встречи... Однако дядюшка больше не подавал о себе никаких вестей. Ни разу. И вот, нежданное случилось... Смутно помню момент, кажется, это был август..., конец лета. Проработав весь день над очередной громоздкой партитурой (как на зло, это была опера «Норма», чтобы не соврать), под вечер, усталый, наконец, разогнул спину и присел слегка передохнуть. Включил (бес)проводное радио на кухне... и почти сразу — услышал. По старой святой традиции, сопровождая новость рассеянным собачьим воем, диктор (мрачно и сухо) сообщил о кончине (в возрасте восьмидесяти двух лет) очередного свято-славного гения России, этой трижды несчастной страны, понесшей очередную непотериимую потерю и неутратную утрату...[комм. 6] (Для порядка) посыпав голову пеплом, признаюсь: сногсшибательная новость не произвела на меня никакого сногсшибательного впечатления, в том числе того, которое было бы прилично случаю. Может быть, так случилось по природному небрежению, усталости или типовой рассеянности гения..., а может быть и просто так. Безо всякой причины. — Но в тот день, вполне занятый чем-то другим, сугубо невозвышенным (прежде всего, из области нормы, вполне человеческой), поначалу я не обратил внимания на самую суть произошедшего. И только несколько дней спустя (положа руку на сердце) вдруг (ни с того, ни с сего) поразился. Внезапно, как озарение..., до меня дошло, что событие это, несмотря на весь его якобы рядовой характер, было — поистине поразительным.
И в самом деле..., много-много лет на зад — всего единожды с ним столкнувшись, с той поры я полагал, что он решительно не способен на подобный поступок... — Бывают, знаете ли, такие люди. Особенно много их таких — там..., в тех кругах и сферах, о которых даже и вспоминать не хотелось бы. Цельно’каменные, цельно’деревянные..., или, на худой конец, цельно’тянутые. Так или иначе, они одним видом своим — уже не предполагают подобного исхода...
- Словно публичные образцы того (из)вечного предмета, который я в те времена называл «каменным лицом»...
— Не бойся показаться идиотом!..
В конце концов, это максимум того, на что ты можешь рассчитывать...[13]
— Юр.Ханон, «Альфонс, которого не было»...
Но вот, оказалось же (в который раз), что я был неправ. Придётся принать(ся). — В конце концов, не боги же горшки наполняют...,[14] как видно, и у меня случаются осечки, не только у одного Рихтера..., — как любил говорить дядюшка Альфонс (ещё задолго до своей осечки, вестимо).[6] В конце концов, ладно. Умер и умер... Мало ли кто у нас умирает, вопреки всем законам природы (и государства). Значит, поставим на этом деле точку и — забудем.
- Да, вот именно что — забудем, отличная идея. Правда, Борис?..
На том и ударили по рукам..., как принято (в тех же кругах и сферах). Значит, проехали... — Но тем более, нетрудно представить себе моё изумление, когда этот странный человек, спустя ещё полтора десятка лет — всё-таки вернулся. Снова вернулся. Вопреки всему и всем. Практически, вылез из могилы. Приподнял плиту. И появился — на свет: причём, ничуть не изменившсь в лице. И всё в тех же старых семейных трусах. Полосатых. По колено. — Прежний (как при Брежневе). Старый (как из-под Сталина). Короче говоря, ничуть не переменившийся. Всё тот же: выдающийся, великий, гениальный пианист. И такой же... исполнитель. — Без скидок на (пошлое) прошлое и (такое же) будущее. Торжество постоянства. Константности. И всего остального... Явился, как явление. — Такой же, как и был, по уши деревянный, сто раз узнаваемый, почти прежний..., живее всех живых (как-никак, родня, брат). — Да. Значит, я всё-таки не ошибся. Он вернулся. Практически, смертию смерть поправ...[15] Как новое чю-ю-юдо (право, свято славное)... На полпути к канонизации. — Причём, вернулся (чисто, как настоящий святой, славный), и не просто так, а с дивным подарком в руках. Так сказать, прямо «оттуда». С пылу, с жару...
- Истинный джентльмен..., как оказалось. Несмотря ни на что.[комм. 7]
И правда: удивительные порой случаются оказии. Всю свою жизнь, не имея (по сути) к этому п’русскому функционеру ни малейшего отношения, я ни разу не усомнился в сугубой односторонности нашей с ним «связи». Вернее сказать, я никогда не ставил перед собой подобного вопроса. И прежде всего потому, что подобное положение дел — глубоко банально... В нём нет ровно ничего особенного. Вообще говоря, на свете существует туча (& куча) людей, о которых мне кое-что известно, но которые (в свою очередь) не имеют ни малейшего понятия — обо мне. Или, по крайней мере, я так привык иметь в виду... Так сказать, по принципу транзитивности.
В точности таковы, к примеру, мои «отношения» с тысячами и миллионами любых публичных лиц (не исключая таких же женщин): чиновников, политиков, художников, артистов и прочих (заворотных & отворотных) представителей вида Homo socialis, о которых мне кое-что известно, а им про меня — нет. Такова привычная для меня односторонность связей. И таковы всегда были мои представления об этом дядюшке-Рихтере. Теперь можете себе представить: каково же было моё изумление & восхищение, когда я (спустя ещё полтора десятка лет после его деревянной смерти) узнал, что это не совсем так. — Что..., неужели опять осечка, дядюшка-Альфонс?..
- Ах, и как же трудно иметь дело с этими «гениями»!.. Никогда заранее не знаешь: что они «выкинут»!
- И откуда...
- Ах, и как же трудно иметь дело с этими «гениями»!.. Никогда заранее не знаешь: что они «выкинут»!
И вот, нежданно-негаданно (в 2014 году это было, если не ошибаюсь), прямо под нос мне выкладывают толстую некрасивую книжку под названием «Рихтер: Диалоги. Дневники», открытую на странице 371. И что я там вижу?.., после всего.
29/VIII, телепередача [комм. 8]
Ханев (?) (из Ленинграда).[комм. 9]
Романсы (?!) на слова Тютчева[комм. 10]
и певец (такой же идиот).[комм. 11]
Абсолютное безобразие. Как можно было допустить этих двух «дебилов», чтобы их слушали телевизионные слушатели.[комм. 12]
Они на уровне первого курса музыкальной школы,[комм. 13] да ещё с претензией сравнивать себя со Скрябиным, «единственным настоящим композитором». Оскорбление стихов Тютчева. Бред собачий.[16]
— Святослав Рихтер ( Диалоги. Дневники )
И всё же..., вы как хотите, но в жизни должно быть место празднику. Ну..., хотя бы одному... — Ах, если б вы знали..., если б вы могли знать, какое это редкое, дивное счастье: прожив столько-то лет в полном уединении, без навязчивой суеты концертов и публикаций, без убогой публичности и прочей человеческой мишуры..., нежданно получить — подобный подарок. Даже награду... — Чтобы понять: всё-таки она есть на свете..., справедливость. Так же, как за свою трижды выстраданную эпопею (под именем «Скрябин как лицо») я внезапно (спустя полтора десятка лет) получил (прямо в руки) царский дар..., когда уже и не ждал оного, и не надеялся..., точно так же принесло свой шикарный плод и — оно, «Каменное лицо», этот трижды (не)скромный (почти пубертатный) цикл песен на стихи «Ёдора Тютчева», полный сáмого беззастенчивого эпатажа, очевидных передержек и таких же — провокаций...[17] А поверх всего, ещё и залитого (по уши) густым соусом глумления над всеми «устаревшими и просроченными»...
- Так спасибо, трижды спасибо же тебе, мой драгоценный Ёдор Иваныч —
пополам со Святой Славой Боголюбовича...[комм. 14]
- Так спасибо, трижды спасибо же тебе, мой драгоценный Ёдор Иваныч —
Спасибо (говорю я снова) за твой дар невиданной щедрости, — прежде всего, расставивший всё — на свои места. Богу богово. Теофилу — теофилово... Как «царица доказательств»: чистосердечное признание... Как «венец мироздания»: высочайшее соответствие... — Этот истинный апофеоз Прометея, его последний..., заключительный аккорд (Fis-dur, фактически, прямой выплеск в небеса), единственный, которого мне и не хватало, чтобы (За)-кончить.[комм. 15] Ну..., в самом деле, не мог же я один... ошибаться, когда все твердили: гений, гений, наш гений. Наш великий пианист — и «гений» (в тапочках на босу ногу)... И наконец, как вспышка сверх’новой, внезапно с пронзительной ясностью вижу: и точно, гений. Без скидок на любые пределы и традиции. Настоящий. Высший. Неприкрытый. Гений... Но только не в области пианизменного «пианизма», разумеется. Как они все твердили, уставившись ему в лоб. Или ниже. Тогда — нет, конечно... Сорок раз нет. А потом — ещё раз... Для пущей уверенности. — Нет, не понимаю (яко бы). Решительно не понимаю (яко бы)... — Ну, пускай даже будет так... Исполнитель. Дворник. Чистильщик траншей.[6] Вероятно, этот ряд ещё можно и продолжить. Например, скрипач. Или трепач. А ещё — наёмный исполнитель... Или судебный. Возможно, следователь НКВД. Садист пыточной камеры. Красивый палач. Оператор гильотины. Функционер расстрельной бригады. Прекрасный могильщик. Талантливый отпевальщик. Художник могильных плит... Всё это, вне всяких сомнений, великолепные исполнители. Так сказать, мастера — ручной работы. Или заплечных дел... Таланты. Прелестные люди. Образцовые семьянины...
|
- — Так значит, «гений», вы говорите?..., мадам...
— Ну да, понимаю..., очень понимаю. Это я очень хорошо понимаю, когда именно так всё и сказано..., прямым текстом. Например: сохранён (продвинут, выдвинут, задвинут) по личному распоряжению товарища Джугаты. Или ещё так: не арестован, не расстрелян благодаря собственно(ручной) пометке мудрого руководителя на таком-то списке. Обязательно: благодаря... Благодаря вождю, вождя, вождём..., словно дождём..., пролившимся из какого-то таинственного рога изобилия. И даже будучи победителем того самого... конкурса, «третьего пианического»..., пардон, поделившим первое место с каким-то странным и малопонятным В.Мержановым (а это кто такой?..., прошу прощения). Словно голос из хаоса. Откуда-то снизу. — Одним росчерком пера гения... всех народов. Или хотя бы одного (народа). Тоже, несомненно, гениального исполнителя... в своём деле. А там, внизу (глубоко под ним, в основании) ещё и такой-то народ, трепещущий и трепетный, исполнительский и исполнительный, подушный и послушный, — сча́стливый хотя бы уже только тем, что здесь ступала его нога, и «здесь был сам он», — вместе со своей вящей (святой) славой, слева и справа.[4] Слово зá слово..., как верёвочка вьётся. — «Слава contra Виктор» (слегка забавно, для тех, кто понимает). Слава выигравший. Виктор побеждённый. Серединка на половинку. — И ещё слава, конечно, что не расстрелянный, не сгинувший где-то там на Колыме, в тёмных глубинах скрябинского хаоса. И не СОСланный рябым Сосо куда подальше, в ту прохладную дырку, откуда пианисты уже не возвращаются. Или возвращаются, но уже только духовиками (исполнителями, после всего)...
Вóт почему, без ложной скромности и мнимой простоты, низко склоняю я сегодня свою покаянную голову..., слегка поседевшую, но не поредевшую (о, мой бедный Эрик!), чтобы сказать напоследок своё глубокое и прочувствованное «спасибо» за драгоценный фарфоровый осколок вашей святой славы, перепавший мне... хотя и заслуженно, но, увы — так безнадёжно запоздало. Ибо в этой награде, сколь точной, столь и прямой, сокрыто, пожалуй, главное, что отличает любого гения от простого исполнителя, патентованного мастера шлёпанцев и молоточков... — Этот поражающий до глубины существа звук всемирного хаоса..., тёмный, урчащий..., почти нерасчленимый. — Одновременно затягивающий и отталкивающий, тайный и царящий, сильный и слабый, явный и до поры скрытый... Внутри которого, как в реке смерти, постепенно зарождаются первые ростки воли, сознания, движения. Наверх, выше, выше..., — к последней пляске, снова и снова уничтожающей этот мир. И тут же обрушивающей его обратно, в те глубины, откуда он только что поднялся...
— Что..., кажется, вы опять ничего не поняли, нет?..
— Разумеется, я говорю о нём..., о Соответствии.
- Только так: просто, сухо и холодно: о Соответствии. И — только. Без вариаций...
- — Вóт почему в словах этого старого пианиста не найдёшь ни грана фальши, ни срока давности...
- — Вóт почему в словах этого старого пианиста не найдёшь ни грана фальши, ни срока давности...
«святейший» Кирилл...
н — Какой смысл пытливо и упорно искать правду, Пожалуй, придётся признать: сегодня я не был достаточно кроток и краток. Хотя и отлично понимаю, насколько это желательно (в равной мере). Потому что все мои памятки и мемуары об этом русском святом, слава которого рисовалась на советском небосклоне подобно деревянной статуе ярила, — вполне исчерпывается всего двумя разно'характерными анекдотами, которые мне вменили в обязанность рассказать. По возможности, слогом столь же деревянным или суконным, как и сам (блаженной памяти) прото'тип.
Ком’ ментарии
Ис’ сточники
Лит’ература (рекомен...дуемая)
См. тако же
— Все желающие что-либо заметить или сделать заметки, —
« s t y l e t & s t y l e d by A n n a t’ H a r o n »
|