Прекрасная истеричка (Эрик Сати)
( или прорыв — куда попало )
Д
Dixi, — да, именно тáк мне придётся начать. И здесь нет никакой ошибки.
Но затем, всё же, несмотря на временные трудности — наконец-то наступает оно, продолжение. Например, продолжение свободной статьи..., — в высшей степени свободной и склонной колебаться — слева направо..., вперёд-назад, вверх-вниз, а также и во все прочие стороны света, определённые природой (вещей).
1. Во-первых, (это я сказал: во-первых) музыка Сати несла в себе заряд ударного эпатажа или пощёчины в форме самой вызывающей и отчаянной площадной буффонады в духе его же скандально известного балета «Парад», в мае 1917 года поставившего на дыбы Париж, тогда ещё военный и почти осадный. Прошу принять во внимание: «поставивший на дыбы» — это не фигура речи. И не красное словцо. Тогда..., — именно тогда Париж ещё не совсем утратил эту ... слегка лошадиную особенность: вставать на дыбы. 2. Во-вторых, сценическое движение и «хореография», равно издевательская, почти статическая и нарочито топорная, не столько опрокидывала, сколько поднимала нá смех все устоявшиеся каноны и правила «прекрасного» балетного представления. Несовпадение музыки и поведения танцовщицы на сцене временами доходило до степени показно́го идиотизма. Или скрытой шизофрении, если кому-то больше нравится... 4. И в-третьих, всю пирамиду сюрреалистического эпатажа венчала некая пикантно (а местами и скандально) известная парижская персона, ставшая одновременно заказчицей, бенефицианткой и исполнительницей единственной (и главной) роли в балете. Фактически выступив в роли самой себя (по зловредному замыслу Эрика Сати), «эксцентри́ческую красавицу» (la Belle excentrique) исполнила знаменитая парижская пута́на (в последние годы слегка увядающая и скучающая) по прозвищу Кариати́с (Кариатида, по-нашему). Младшая коллега и недавняя знакомая Мáты Хáри, она была (между прочим) весьма состоятельной дамой, владелицей не только шикарного особняка в центре Парижа, но также и ... слегка портативного артистического публичного дома (эстетического класса «люкс», для «избранных» и выбранных... в рамках демократической процедуры... разумеется).[комм. 1] Музыка этого, с позволения сказать, балета (а ведь именно о ней мы здесь будем говорить прежде всего) была написана в августе-ноябре 1920 года, а премьера этого, с позволения сказать, балета состоялась 14 июня 1921 в парижском театре Колизей.[2] Разумеется, как и всякий балет, — пускай даже и одноактный, при первой постановке он имел не одного автора (упомянутого Эрика Сати), а нескольких, и каждый — по своей части. Автором, с позволения сказать, «либретто» был — сам Сати и отчасти Жан Кокто.[комм. 2] Хореографию балета «ста́вила» (совсем не случайно это слово здесь поставлено в «кавычках»)[комм. 3], причём, «ставила» в прямом смысле слова — главная героиня балета, самá «La Belle excentrique», при закулисном идейном руководстве Эрика Сати (если здесь может быть уместно слово «идея»). И даже вечно сующему свой нос Жану Кокто в его настойчивых попытках участвовать в постановке «танцев» и движений «La Belle excentrique» было отказано (частью тайно, но очень твёрдо). — Да..., это был тот редкий случай, когда Сати получил право не только голоса, но и почти контроля над всем своим спектаклем. — Благодаря прежде всего ей, «La Belle excentrique». Сценографию (декорации) балета готовила Габриэль Бюффе-Пикабиа (одна из пре’славной плеяды жён известного художника Франсиса Пикабиа), а костюмы (вернее говоря, всего один костюм) делал сам Поль Пуаре по эскизу Жана Кокто (здесь Сати не возражал).[комм. 4] И тем не менее, обо всех этих деталях и подробностях (безусловно, важных... и даже очень важных) можно говорить исключительно как о глубоко второстепенных, имеющих отношение только к постановке балета (да и то, — первой). Поскольку вся «La Belle excentrique» от начала и до конца, как замысел и произведение рождалась, рождалась, да и — родилась в подозрительно густой темноте всего одно́й черепной коробочки и в результате — по праву принадлежит — одному автору. как (было бы) не трудно догадаться...
« Кончать слова »
L «La Belle» — красавица. Вот так, про́стенько и без претензий..., всего лишь красотка, некая (в определённой степени) прекрасная женщина, девица, девчонка, мадмуазель или ещё кое-кто, но непременно — прекрасная. Во всех случаях, Она — хороша собой. Короче говоря, «красавица» — и более ничего. Всего лишь — La Belle. «Прекрáсная истери́чка»[4] или «Эксцентри́чная красавица», или «Эксцентри́ческая красотка» — так называется отныне этот балет, если проявить некоторую долю внутреннего либерализма... Неуместного, разумеется. А если не проявлять, неуместного, тогда только «Прекрáсная истери́чка» и более — ничего.
И смотрите: вот как всё получилось (чтобы меня не обвиняли в демагогии)... Будто бы понемногу, тихо, словно бы само собой... — Это древнейшее искусство (причём, без уточнения: «какое именно») Эрик Сати унаследовал от своего старшего друга, приятеля, земляка и почти-учителя. Я имею в виду, конечно, опять его, блаженной памяти великого фумиста, Альфонса Алле. Ведь и он тоже (при жизни) предпочитал это древнейшее искусство (причём, без уточнения: «какое именно»). Назовём его, для начала, экви-либристикой, как будто «игрой слов». Пускай так. Не важно. Думаю, что даже сам Сати был бы не против. И даже — напротив. Пожалуй, максимального расцвета в его языке оно, это дымоватое искусство играть словами, достигло через год-другой после окончания Первой Паскудной Войны, в 1920-21 году. Именно тогда вокруг Сати образовалась среда молодых (или не очень) композиторов (или не совсем) под прозвищем «Les Nouveaux Jeunes», чуть позже (силой инерции & инертности трансформированных в известную «Шестёрку») (но уже без участия Сати).[комм. 6] И вот этих-то «Новых молодых» он «учил», а точнее говоря, пытался «освободить», пóходя (между главным делом своей жизни) из тесной запертости затхлого обывательского сознания. Так сказать, слегка приоткрыть крышку ... узкой и тёмной черепной коробки, чтобы впустить туда немного свежего воздуха. Совсем немного. Только маленькая скромная трепанация. На несколько секунд краткого времени. Потому что больше — всё равно невозможно.
И всё же, решительным движением отставив & оставив в стороне истории из истории, как бы они ни были важны и нежны, сызнова возвратимся туда, откуда начинали все, не исключая даже Главного Хирурга — конечно же, к «La Belle excentrique»..., — я хотел бы напомнить.
И теперь, воспользовавшись любезно протянутой мне рукой, я попытаюсь закончить свои слова с «La Belle excentrique»... Или — без неё, в крайнем случае. Итак: дамы и господа... Если не шутите, можете закрыть глаза. Замышляя нечто вроде провокации, этот маленький балет для прекрасной «Belle de jour» Кариати́с под балконом, Эрик Сати (не без ехидной улыбки) заранее не оставил ни малейших сомнений относительно истинной роли ... и рода ... занятий главной героини своего эксцентрично-истерического представления. Как на сцене, так и за кулисами. В конце концов..., теперь (со спокойной совестью) можно «умывать руки», — ибо малое дело, кажется, сделано. Якобы уяснив для себя начальный вопрос относительно некоторых сомнительных & несомненных (послевоенных) прелестей «прекрасной истери́чки» — тем не менее, мы не продвинулись дальше первых двух слов. В попытке их «кончить». Однако, смею напомнить: первые слова отнюдь не были — последними. Следом за первыми двумя словами — были — и ещё слова. Причём, немало слов, — как это вообще принято у людей. Между людьми. И внутри них. Не исключая, к тому же, и всех прочих... La Belle excentrique.
« Кончать музыку »
В
Такова была цена этой послевоенной французской эйфории (без уточнения). С каждым веком и годом ход истории всё более и более ускорялся. И если прежде у Германии для отдыха и наслаждения успехом оказалось почти пятьдесят лет, то теперь у Франции не набиралось и — двадцати. На разнообразное празднование, обсасывание и смакование своей не-ви-дан-ной победы. Такой радости нужно ещё было успеть... нарадоваться. И вóт чтó у них случилось ... между прочим ... на фоне этого послевоенного рога изобилия... Теперь посмотрим... Право же, здесь есть — на что поглядеть... К концу войны, когда сама Кариатис начала понемногу «удаляться от прежних дел», в её особняке, тем не менее, с завидной регулярностью проходили разношёрстные «артистические» оргии с участием её артистических приятелей, молодых художников (не говоря уже о скульпторах), поэтов и прочих богемных (или авангардных) представителей от, рядом или около искусства. Равным образом, и позже, уже во времена «Прекрасной истерички» — вечерние (хотя вернее было бы сказать, «суточные») приёмы у Кариатис имели весьма инфернальную репутацию (Сати говорил: «адскую»). К примеру, некто Жан Кок-то, окружённый соответствующими «официантками», готовил там чрезвычайно зловонные «кок-тейли» из вин, виски и одеколонов, а бывший «секретарь» Гийома Аполлинера по прозвищу «барон Молле» (Mollet) регулярно танцевал на столах, поначалу одетый в одну фуфайку и кальсоны розового цвета, а дальше — уже́ как придётся.[2] Но это была лишь декорация..., так сказать, «миз-ан-сцена», ради размятия скуки и чистаго антуража. Именно в таком, непринуждённом общении и личном контакте, как правило, и рождаются самые смелые замыслы и планы ... совместных артистических проектов, — прошу прощения за трюизм. Не стал исключением и этот случай. Один из завсегдатаев подобных, с позволения сказать, «артистических вечеров» (не исключая и ночей), уже упомянутый всуе поэт и писатель Жан Кокто принял весьма активное участие в обсуждении и художественном воплощении затеи Кариатис создать для самой себя авангардный балет и исполнить его в специальном рецита́ле (сольном концерте), посвящённом собственной артистической персоне. Поначалу именно Кокто, не на шутку заинтересованный идеей Элизабет Тулемон, взял на себя организацию и подбор участников постановки. И первым, кого он постарался привлечь, стал, конечно же, Эрик Сати, — его фактический учитель, приятель и со...автор по скандально знаменитому балету «Парад» (1917 года), «первому сюрреалистическому балету». Переговоры длились совсем не долго, — поскольку Сати и вообще был не склонен к этому тухлому занятию..., и к тому же с самого начала был почти в восторге от столь экстравагантной, ни на что не похожей затеи. — В августе 1920 года он заключил с мадам Кариатис короткий и ёмкий контракт, в котором без лишних слов обещался написать для неё балет, передав права на его исполнение сроком на три года — за 1500 франков, и сразу же взялся за работу: ...Дорогая госпожа. Могу ли я повстречаться с Вами на этой неделе? Я заканчиваю Первую из «трёх пьес», самую первую. Очень хотел бы, чтобы Вы её смогли услышать. Поначалу между «артисткой» и «композитором» дело шло о достаточно скромном и (совсем) небольшом ди’вертисменте, состоящем из трёх пьес для маленького оркестра, — однако очень скоро балет начал пухнуть и разрастаться (на глазах и ушах)... Это случилось исключительно по (не)доброй воле «композитора музыки», который мало-помалу вошёл во вкус и не на шутку разошёлся. — А в результате балет увеличился практически вдвое..., дело достаточно необычное. И прежде всего, вместо трёх условленных пьес Сати сочинил — четыре. Вдобавок первая (главная и самая эпатажная) часть под названием «Большой ритурнель» по его хитрому замыслу должна была повторяться в течение спектакля — трижды, в качестве навязчивого, бьющего по мозгам рефрена: в начале, середине и конце балета. Таким образом, в бухгалтерском итоге число танцевальных номеров составило не три, а уже целых шесть (причём, без соответствующего увеличения суммы контракта).[4] Кроме того, в процессе сочинения музыки автору пришлось заранее учесть, что постановка будет происходить в «облегчённых» условиях, временами — почти похо́дных. Сольный концерт (рецита́л) артистки Кариатис, понятное дело, это — не театр «Гранд Опера» и даже не «Ласкала», а всего лишь скромная (не слишком скромная) «антреприза» одной артистки. Равным образом, не приходилось рассчитывать и на вместительную «оркестровую яму». А потому, — сугубо по расчёту (не по любви) композитора состав истерического «оркестра» заранее отличался особливой, и даже подчёркнутой скромностью. Говоря по существу вопроса, это был даже не оркестр, а — расширенный камерный ансамбль, состоящий из пятнадцати исполнителей (на таком же количестве инструментов). Для особо любопытствующих особ привожу состав:
Однако при столь скромном составе исполнителей — эффект от музыки был отнюдь не скромный. И даже наоборот. Самые первые такты вступления не оставляли ни малейших сомнений относительно истинных намерений автора. Словно порывом ветра со сцены «сносило» любую возвышенную чопорность или прекрасно-душные настроения. И первое слово, которое приходит на ум при звуке «Прекрасной истерички», конечно — эпатаж. Шикарный. Жестокий. Стильный... — Удар в лицо. Или по лицу. Едва удерживаясь сказать: «что в лоб, что пó лбу». — После трёх лет аккуратного «воздержания», после мертвенно-строгого «Сократа» и шести странных по своей отстранённости «Ноктюрнов», Сати словно бы заново прорвало. От музыки «Прекрасной истерички» и, в особенности, от повторяющегося трижды «Большого ритурнеля» — веет самым скандальным (почти скотским!) духом вызывающе наглой эксцентрики и шутовства. — Ни малейшего желания развеселить. — Ни малейшей угодливости артиста, желающего успеха или денег. Только пощёчины и хамская фронда: вóт чтó создаёт ни с чем не сравнимое обаяние эксцентрической красавицы и «Прекрасной истерички» (обеих). И в качестве заключения, неизвестно ради какой цели — повторю ещё раз... для страдающих амнезией: работа над музыкой балета была закончена в октябре-ноябре 1920 года. Три месяца, — для ровного счёта. Так что теперь можно смело подвести итог..., — промежуточный итог. Как я уже говорил выше (например, на позапрошлом мартовском приёме в администрации президента и его приспешников), — в окончательной редакции балет Эрика Сати состоял из четырёх (шести) пьес общей длительностью примерно в пятнадцать минут. Не слишком много, но и не слишком мало, смотрите сами:
Как явствует из краткого меню, «Большой ритурнель» повторялся трижды. Именно он, как самый хлёсткий и хамский номер (по музыке, сценографии и «хореографии») — как пронизывающий штырь — создавал общее настроение «эксцентричной истерички» par excellence. — И здесь фирменное сатиеватое повторение пришлось как нельзя кстати. Таким образом, беспримерная настойчивость, и даже упрямство автора крайне выгодным образом дополняло и оттеняло его же — очевидную невежливость и грубость манер.
Однако (далеко) не только одно настроение. Достаточно ехидным (образом), Сати смог воплотить одну свою (почти детскую) мечту, о которой я позволю себе умолчать. Поскольку именно в психологии (и тем более, психологии творчества) содержатся все главные мотивы... не исключая мотивов «Прекрасной истерички». — Но здесь, простите, я уже не стану откровенно делиться своим сокровенным знанием, играя в поддавки с миром, вечно готовым противопоставить свой прекрасный напёрсток... А потому ограничусь маленькой ссылкой... или отсылкой — прямиком — туда ↘. Например, в бес...прецедентную книжку «Три инвалида»...,[12] или к ещё более экстремальному содержимому «Внука Короля»...[13] — таким образом, отослав (всех вас) ничуть не менее «прекрасным» и «истерическим» способом, чем сам Сати. — Поскольку эта книга..., и даже обои эти книги (и сейчас, и впредь), минуя вещность, как я полагаю, переместятся сразу в вечность, таким образом, оставшись вне скоромной зоны доступности простых смертников (а также их подловатых посредников).
А теперь, наскоро покончив с пустыми формальностями, я ограничусь только одним замечанием (ad marginem, не более того), на мой взгляд — безусловным, употребив метод простейшей параллели. — Следите за руками, поскольку сейчас последует «трюк», — обычный трюк, из числа тех, которые особенно любил автор... (Автор «Прекрасной Истерички» — хотел я сказать). И не только он.
И тем не менее, дерзостный замысел «предтечи минимализма» оставил свой чёткий след, почти шрам — поперёк лица «Прекрасной истерички». Во время сочинения музыки... и чуть позже, в момент написания партитуры. Такой шрам, который уже нельзя было вывести никакими интригами и вмешательством «враждебных сил». — Разумеется, я говорю о «Большом ритурнеле». Повторённый трижды во время балета (повтор..., эта голубая & розовая мечта всякого правоверного минималиста), — он стал маленькой компенсацией обиженному автору за крах его романтических (меблировочных) надежд. Итак, минимализм умер! Да здравствует ритурнель! — и не просто ритурнель, а «Великий Ритурнель!» (Grande Ritournelle) — не зря же он оставил отпечаток и на всём балете, в качестве заглавного обозначения нового жанра.
И всё же, не будем забывать: дурной пример заразителен. Приятно повторять..., повторять..., а затем повторять — ещё раз. Как в меблировке. — Сати начал работать над музыкой «Прекрасной истерички» в августе 1920 года, получая (по договорённости с Кариатис) по 500 франков — при «сдаче» каждой пьесы. В результате, вместо трёх частей в балете оказалось четыре, а в общем счёте (включая три повторения ритурнеля) — шесть. [2] Возможно, я как-нибудь повторю эту скверную мысль ещё раз. Если будет настроение. Вне всяких сомнений, тесный творческий контакт и сотрудничество с этой под’балконной Кариатис вовсе не было неприятно дорогому «мэтру». И даже напротив (редчайший случай в его жизни и практике). Уже чуть позже (осенью, во время работы над партитурой) Сати со свойственной ему дружеской солидарностью с удовольствием выступил в роли «сводни», желая поделиться тем хорошим, что у него оказалось под рукой. Воспользовавшись весьма непривычным для него (равно как и весьма приятным) уважительным отношением к нему Кариатис, Сати сделал ей массу рекомендаций — на счёт своих «последователей». Именно таким образом к участию в других частях рецитала он привлёк своего молодого друга и ученика Дариюса Мийо, а также и Франсиса Пуленка, с которым Эрик Сати к осени 1920 года ещё не успел рассориться окончательно (хотя и временами терпел его с заметным трудом).[4] Напротив того, крайнее его неудовольствие (вплоть до прямого излияния желчи) вызвало известие, что Кариатис обратилась также и — к Морису Равелю. Переговоры с маэстро длились несколько месяцев, и в результате одна из его фортепианных пьес (а именно, «Испанская рапсодия») была включена в общее пре(д)ставление.[2] Оркестровку специально для концерта Кариатис сделал ученик Равеля, Габриэль Гровле (Grovlez).[4] Остальных композиторов (членов «Шестёрки») к участию в проекте притащил сам любитель коктейлей, Кокто. — В конечном счёте, эксцентричная всеядность бывшей танцовщицы Фоли-Берже расцвела пышным цветом, проявившись — в полной мере. Сольный вечер истерического танца отличался отменной эклектикой (подстать самóй «La Belle excentrique»). Кроме центрального номера, «Прекрасной истерички» Сати (несомненного гвоздя программы), рецита́л включал в себя ещё несколько небольших музыкальных номеров, — это были трафаретные поделки того же Орика, Пуленка, Онеггера, Мийо и... Равеля — с добавлением «даже» одного номера на музыку «Испанского танца» (такого же испанского) Энрике Гранадоса, — видимо, вместо фиги на «сладкое».[4]
всему этому компоту — и не хватило.
« Кончать балет »Прекрасная Истеричка стала тем редким, даже редчайшим случаем, когда Сати получил возможность в полной мере влиять (спереди и сзади) — и не только на чисто музыкальные вопросы, но и на постановку балета в целом. И прежде всего, это стало следствием какого-то необычно тёплого, отчасти провинциального (или, точнее говоря, маргинального) уважения Элизабет Тулемон к «композитору музыки», автору удивительного эксцентрического балета. Этот странный человечек (так не похожий на привычный образ «творца»), уже́ стареющий (и к тому же, «лысый от рождения») вызывал у неё странный пиетет, временами граничащий с желанием беспрекословного подчинения. По всей видимости, здесь не обошлось и без личных комплексов госпожи Кариатис, — однако первую скрипку в этом казусе сыграл тот метод, которым ей представили Сати, — и она с лёгкостью признала в нём «мэтра»: по возрасту и искусству. Да и не просто мэтра, а живую историю музыки, маститого композитора «прошлого века», родоначальника импрессионизма, друга и учителя Дебюсси, (уже покойного к тому времени!) ну и так далее в том же духе. С готовностью откликаясь на все просьбы и вопросы Кариатис, Эрик Сати (как всегда, горячо и пристрастно) участвовал в подготовке и постановке спектакля, стараясь отстоять свой и только свой взгляд. Едва ли не до последнего дня премьеры он всеми средствами пытался вмешаться и воздействовать на конечный результат, начиная от стиля и общей эстетики своего балета, — и кончая конкретными движениями солистки под музыку... А несколько «неудач» на последнем этапе подготовки премьеры — привели, как всегда, к некоторому охлаждению его отношения к «прекрасной истеричке». Особенно досталось в этот раз какому-то несносному и вечно раздражающему Жану Кокто, получившему сразу и за всё: начиная от старых должков «Парада», где он не раз насолил старому «мэтру», и кончая будущей совместной оперой «Павел и Виргиния», которая так и не состоялась (по его же вине)... К счастью, на этот раз Сати удалось взять реванш... за прошлые поражения. А хитрый петух Кокто... до конца своих дней запомнил: каков был этот Сати — в качестве недовольного «соавтора». ...Внешне Сати был, похож на заурядного чиновника: бородка, пенсне, котелок и зонтик. Эгоист, фанатик, он не признавал ничего, кроме своей догмы, и рвал и метал, когда что-нибудь противоречило ей. <...> Эрик Сати был моим наставником, Радиге — экзаменатором. Соприкасаясь с ними, я видел свои ошибки, хотя они и не указывали мне на них, и даже если я не мог их исправить, то по крайней мере знал, в чём ошибся...[16]
Всё дело, прежде всего, началось с выбора сценического костюма... — Понятным образом, для самóй Кариатис оформление собственного фасада (пардон..., создание оригинального образа) было особенно важным. И во-первых, не будем забывать: она поставила перед собой цель, в том числе и — сугубо женскую. Этим спектаклем она собиралась создать себе новое лицо. Новую репутацию. Новую жизнь, в конце концов. И тем более, её сковывал предмет этого странного, причудливого концерта. Разумеется, раньше Кариатис ни разу не имела опыта создания подобных спектаклей: авангардных, классических и эксцентричных (на выбор или всё вместе, в салате). Возможно, именно поэтому ей было удобнее всего довериться мнению Сати. Увидев с его стороны полную готовность и даже желание участвовать, она немедленно «назначила» его главным экспертом по La Belle excentrique с правом решающего голоса. Сати такой подход пришёлся чрезвычайно по душе, и он не замедлил им воспользоваться — в полной мере. Едва ли не впервые в своей практике... ...Я очень прошу Вас не отдавать в типографию эту «бумагу» Кокто..., до того момента, как я смогу прочитать её. Как минимум, мне было бы необходимо проследить её содержание... Мало-помалу, действуя где-то при помощи не-любимой дипломатической хитрости, а где-то и прямым противодействием интригану Кокто вместе с «группой его влияния», Сати — всё же удалось отстоять свою позицию. Эксцентрично-истерическая «хореография» спектакля, в конце концов, получила именно тот вид, — неповторимый и почти бредовый, который производил на публику ни с чем не сравнимое впечатление.
Разумеется, для тех ценителей и знатоков, кто привык ходить на сугубо «сильфические» балеты в Большой (по-большому) или Мариинский (по-маленькому), было бы трудно опознать «хореографию» в этом более чем странном произведении. — Свободные, более чем свободные, не подчиняющиеся строгим правилам, закономерностям и законам балета, своими корнями эти, с позволения сказать, «танцы» уходили в «театр босоножек», Фоли-Берже, Мулен Руж, индийские танцы и ещё кое-что из (су)...мрачного прошлого лично мадемуазели — La Belle excentrique. Не стану плодить скорбь и продолжать длинные беседы ни о чём, но только ещё раз (всуе) помяну раскованную (не на шутку) мадам «Изадору» Дункан, изволившую впервые пробежаться по сцене босиком..., с голыми ногами (и не только). Ах, бедняга Серж! — сколь много ему пришлось стерпеть..., или вытерпеть. — Действуя строго в рамках своего времени, мадам Айседора открыла пахучий ящик Пандоры, — и с той поры хореографией или балетом стало называться буквально «всё что только способно шевелиться», ползать, пресмыкаться, ковылять или вообще: кое-как двигаться по поверхности сцены. — Впрочем, нет. И здесь La Belle excentrique оказалась на высоте своего под’б’алконного положения. Даже — на фоне абсолютной свободы изобильных тысяч-тысяч-миллионов последовательниц Айседоры Дункан, пластика прекрасной истерички отличалась совершенной особостью. Составленная из непрерывной цепочки сопряжённых аффективно-статических поз и полная каких-то невыносимо-фиглярских (истерично-эксцентричных) выламываний главной героини на сцене, в конечном счёте, она была и в самом деле уникальна, неповторима, — проще говоря, не была похожа — ни на что. И здесь, чтобы как-то пояснить свою ускользающую мысль, я позволю себе небольшую игру... в ассоциации. Тем более, что речь пойдёт о человеке, отнюдь не чужом для Эрика Сати. Мягко выражаясь.
Пожалуй, эта слишком «серьёзная фантазия» (в ассоциациях) была доступна только для считанных единиц, тех редчайших свидетелей..., кто ещё помнил... и к тому же — смог уцелеть в грязной мясорубке Первой мировой войны. Отныне вся жизнь словно бы поделилась на две неравные части. — До войны... и теперь. — Первое где-то очень далеко, а второе — сегодня. И вот, глядя из кресел партера на диковатые телодвижения, замирания и выкрутасы «Прекрасной истерички», это слегка чудовищное «зрелище» заставило меня внезапно вспомнить уже ставший почти легендарным (довоенный!) балет Вацлава Нижинского «Игры» на музыку Клода Дебюсси. Поставленный ещё в (поза)прошлую эпоху, ровно восемь лет назад (в мае 1913 года), почти на заре дягилевских сезонов в Париже, этот «балет» словно бы ушёл за линию горизонта, раз и навсегда отнесённый к прошлой, безнадёжно прошедшей эпохе в искусстве. И откровенно устаревший стиль импрессионизма (когда-то такой шикарный и передовой), и нарочито маньеристский манерно-вычурный стиль декораций того же Бакста, и сам автор музыки (уже три года как отправившийся на тот свет), и даже легендарный хореограф-танцор, сакраментальный поляк из императорского театра, сам успевший «сойти» не только со сцены, но и с ума... Такое вот ... неочевидное и вместе с тем — прямое сопоставление...
Конечно, нельзя говорить о полном подобии или реальной связи. Буквально всё здесь было — другим, иным, непохожим... И тем не менее, очень многое сближало и даже соединяло «Игры» и «Прекрасную истеричку». Прежде всего, это был он, Дебюсси, композитор музыки балета: старинный друг, противник и упрямо «непризнающийся» ученик Эрика Сати. — Значит, «Игры»... Этот странный балет, поставленный Нижинским, Клоду Дебюсси активно не понравился, — даже более того, мэтр изволил весьма активно ругаться и даже плеваться самым определённым способом: прямым... и ничуть не импрессионистским. Пожалуй, на этом пункте мне будет вернее всего заткнуть себе рот пробкой от бутылочки савойского вина́ и попросту сделать шаг назад, предоставив слово — автору игривого нижинского балета, мсье «Клоду французскому». ...Чёрт побери! Такое бывает не так уж часто... и что бы ни говорили <...> совершаются, несомненно, и события совершенно бесполезные. В число последних позвольте мне включить представление Игр, где извращённый гений Нижинского изощряется в специальных математических выкладках! Сей человек ногами добавляет тридцать вторые, руками что-то доказывает, а затем, внезапно поражённый столбняком, дурным глазом следит за проходящей мимо него музыкой. Такое, кажется, у них называется «стилизацией жеста»… Это гадко! это даже нечто далькрозовское, так как господина Далькроза я считаю одним из злейших врагов музыки![комм. 13] И вы можете себе представить, какие опустошения может натворить его метода в душе юного дикаря, каков есть Нижинский! Вот так, словно ещё одна гримаса прекрасной истерички, неожиданно сомкнулись едва ли не полные противоположности, самым причудливым образом соединив, казалось бы, несоединимое. С одной стороны, изысканное и тонкое произведение по́зднего импрессионизма, а с другой — эпатажный и нарочито примитивный конструктивизм Эрика Сати. Спустя ровно восемь лет после довоенной премьеры «Игр» Нижинского, — неласковые слова умершего Дебюсси вполне (бы) могли подойти для характеристики странной хореографии «Прекрасной истерички», разве только — с одним отличием. В балете Сати все эти «дикие» (дикарские) черты проявились — в резкой, стократ усиленной форме, поскольку именно такой, аффективно-статический эффект и был вожделенной целью Эрика Сати (на сей раз если даже и не «хореографа», то во всяком случае — реального автора концепции, вдохновителя и отчасти даже постановщика цельного экс’центрического спектакля). самóй La Belle excentrique.
« Кончать историю »
Долгожданная премьера рецита́ла артистки Кариати́с состоялась спустя полгода, 14 июня 1921 года в Театре Колизей, — где, среди полудюжины прочих хореографических номеров (выдержанных скорее в свободном жанре «театра босоножек», в целом характерном для танцовщиц Фоли-Берже), центральным номером со шляпкой — значилась «Прекрасная истеричка», одноактный балет на музыку Эрика Сати. И снова повторюсь: на этот раз — никаких раздеваний и намёков на эротическое представление. И даже более того: словно бы желая «уравновесить» свою предыдущую сценическую карьеру, Кариатис вышла на сцену не только не обнажённой или полураздетой, но напротив, — скованной тяжеловесными, словно бы даже деревянными доспехами костюма всё того же Поля Пуаре, выполненными по эскизу Жана Кокто. Отдельную статью расходов составлял фасад или тот предмет, который можно было назвать лицом Кариатис, — точнее говоря, даже не лицом, а нелепой уродливой маской, придуманной Николь Груль (Nicole Groult).[2] Благодаря статической, застывшей маске эффект полубезумного отстранения & отстранённости становился — вдвойне жестоким. Как бы ни выламывалась и ни кривлялась «Прекрасная истеричка», её лицо неумолимо сохраняло одно и то же заскорузлое (словно бы рубленное и неотёсанное) выражение идиотической (гри)маски. Между прочим говоря, эта характéрная харáктерная особенность отчасти предвосхищала и роднила «La Belle excentrique» с накатывающим из-за границы новым стилем экспрессионизма в живописи и театре, словно бы пóходя, небрежно показывая (со сцены) все его основные (подбалконные) черты. Отзывы прессы и критика критиков были в целом благожелательные, а временами даже — восторженные, отчасти — благодаря обширным связям, усилиям и также пикантной репутации бенефициантки. Особенным образом критики отмечали странную статическую оригинальность жестокого балета на музыку Сати: «...Это скорее немые картины, пантомима, а не танцы, сюита статических поз, переходящих друг в друга шутовских положений и сомнамбулических заклинаний... От франко-лунного марша (вторая часть балета) веет какой-то особенной болезненной меланхолией. Кажется, что перед нашими глазами развёртывается не хореографическое представление, а одно из кошмарных видений Бодлера или Эдгара По...»[11] Однако вернусь немного на зад. — На первые репетиции оркестра Сати ходил сначала неохотно, а затем и вовсе отказался это делать, предпочитая отговариваться чрезвычайной занятостью, «самочувствием» и прочими причинами, ничуть не менее вескими. Однако основной резон находился немного ниже, в слегка «эксцентрической» области личных отношений. Боюсь, что здесь я не открою большого секрета... — По всей видимости, желчному автору музыки изрядно надсадил печёнки молодой «русский» дирижёр-иммигрант Владимир Гольшман, которого Кариатис наняла специально для репетиций и премьерных спектаклей своего драгоценного рецитáла. В конце концов, этого пресловутого Гольшмана Сати до такой степени не захотел видеть (и тем более, вступать с ним в обсуждения особенностей исполнения партитуры), что на премьере (чтобы «не портить себе музыки») он попросил и вовсе убрать на...ёмного дирижёра с глаз подальше, а затем продирижировал «Прекрасной истеричкой» — сам. Собственноручно и единолично.[2] От начала и до конца, вестимо. Между тем, не возбраняется сказать и несколько иначе, чтобы не комкать историческое впечатление от прекрасной (хотя и слегка истерической) премьеры. Например, так:
« Кончать жизнь »И всё же..., не будем напрасно мелочиться. Несмотря на всю свою внешнюю простоту и небольшой размер, «Прекрасная истеричка» стала одним из лучших сочинений Сати (в своём роде), заняв свою экс’центрическую точку где-то посередине между «Парадом» и «Пятью гримасами к сну в летнюю ночь». Но с другой стороны, «La Belle excentrique» стала, мягко скажем, — лебединой песней (sic!) Эрика Сати — как скандального, эпатажного и вызывающего композитора, вечного возмутителя спокойствия 1910-х годов. С радостью я тут же взял бы свои слова обратно и заткнулся..., если бы не сам Сати. — Увы, результатами последних пяти лет своего творчества он высказался значительно более определённо. Чем я.
И прежде всего, — за три года, последовавших за «Истеричкой», не был реализован ни один его музыкальный замысел и проект, все они заняли свои почётные места на пустых полках прекрасных (отчасти, истерических) замыслов и проектов. Сейчас попробую перечислить (неизвестно ради чего). — Для начала, опера «Поль & Виргиния» (1920-1923), которая могла бы стать единственной оперой Сати, — так и осталась «скрытой оперой», единственной в своём роде. — Затем один за другим последовали странные замыслы, словно бы призраки двух балетов. Первым было «Рождение Венеры» (La Naissance de Vénus), замышленное в тесном сотрудничестве с Андре Дереном (и его женой) для опухающих «Русских балетов», и как всегда наткнувшееся на вечную одутловатость стареющего патрона Дягилева. — Второй балет, «Суперсинема» (Supercinéma) для «Шведских балетов в Париже» Рольфа де Маре так и не приобрёл мало-мальски конкретных очертаний, оставшись предметом дважды прекрасных разговоров и трижды прекрасных переговоров... — Ничуть не лучшая судьба постигла и ещё один пустопорожний замысел балета по роману Льюиса Кэролла «Алиса в стране чудес» (в соавторстве с Анри-Пьером Роше, якобы либреттистом и вообще..., литератором в широком смысле, испытанным и давним приятелем Сати).[2] — В довершение ко всему, в 1922-1923 годах резко обострилось... и затем ускорилось течение хронической болезни Сати — цирроза печени.[21] Результат был неутешителен: в течение трёх лет Сати обсудил массу прекрасных эксцентрических замыслов, но так и не написал ничего существенного.[2] Почти ничего. После двух жестоких обострений болезни (и это уже я говорю!) — он как-то резко постарел и стал уже далеко не тем Сати, каким его (не)знали прежде. Исключением из этого занудного правила стал предпоследний, 1924 год. Два больших, вполне реальных заказа..., и как результат — два больших, вполне реальных балета. Хотя и очень разные, но оба равно — эксцентричные по замыслу. Однако главным оставалось обстоятельство места и времени действия! Потому что и первый, «Приключения Меркурия», написанный для театра «Цикады» графа де Бомона и второй, «Спектакль отменяется», ставший последним спектаклем «Шведского балета» в Париже, — был сочинён уже совсем другим Сати. Не тем, что до болезни. — Пожалуй, единственным исключением (или вспышкой прежнего Сати) стала небольшая небрежная партитура «Cinéma», кино-антракт для балета «Спектакль отменяется», — сопровождавшая кинофильм Рене Клера (в антракте балета). Однако, тем яснее на её фоне выглядели оба балета 1924 года, ставшие, по сути, бледными отпечатками бывшего «прекрасного истеризма»... или «эксцентрической красоты». — (Якобы) провозглашённый Сати лозунг «назад к Гуно» (чтобы не сказать: «вперёд в Гуно»), как бы он чу́дно ни смотрелся в русской редакции, — обозначил только последнее ракоходное движение..., тропинку вниз. Почти лишённые фирменного сатиерического заряда эпатажа и вызывающей, почти хамской парадности, два последних балета Сати стали скорее документами медленного умирания прежде взрывного и невыносимо упрямого «композитора музыки».[4] М-да..., более чем странная идея.[комм. 16] Впрочем, здесь ещё рановато ставить точку. — Не один только Сати завершал здесь свой путь.
«La Belle excentrique». Прекрасная истеричка, — потому что я снова говорю о ней. Словно бы всё с начала. От первой строчки... — Весной 1925 года она (трижды эксцентричная мадам Кариатис) решила подвести ещё одну черту под своим прошлым, и ещё раз кардинально поменять всю свою жизнь. У женщин так бывает, особенно в периоды влюблённости. Или напротив. Теперь бывшей танцовщице Фоли-Берже показалось уже мало просто сменить амплуа и перейти в разряд «высокого искусства». Для того, чтобы окончательно порвать со своим прошлым, на этот раз она решила — окончательно покинуть сцену и поменять решительно всё, даже имя. Отныне она будет не Кариатис, и не Тулемон, и даже не Элизабет, а куда короче: Элиза... Чуть позже — Элиза Жуандó (Élise Jouhandeau). Так она решила. И так будет, хотя и не сразу... — Спустя пару лет, или ещё три года.
Впрочем, любая эксцентрика (пускай даже и самая прекрасная) имеет свои пределы благоразумия. Так, в общем, принято (у людей). А потому вместо ритуала очищения от грехов или, ещё чего доброго, самосожжения, Кариатис решила назначить (или, быть может, закатить?) — спектакль. Прощальный спектакль. Просто прощальный спектакль имени Самой Себя, эксцентричной красавицы — в театре Трокадерó, в последний раз исполнив «best of Caryathis», и прежде всего, конечно, её — «Прекрасную истеричку». Это, со всех сторон достойное событие произошло — в июне 1925 года, спустя четыре года после эксцентрической премьеры. И затем, словно желая сжечь все мосты, и лишний раз подтверждая своё (не)высокое звание «эксцентричной красавицы» (пардон, «прекрасной истерички»), она решила совершить ещё один — акт, пускай даже — символический. Начинать за́ново — значит, начинать заново. И ничего больше. А потому — и рецепт безопасного ритуала был известен заранее. В меру эффектный, и в меру истеричный. — Вот как всё было обставлено... Будущая Элиза Жуандо аккуратно собрала и вынесла в сад своего прекрасного особняка все афиши, костюмы и прочий антураж бывшей Кариати́с, итак устроила (не слишком) торжественное аутодафе в виде большого и толстого костра, в котором постепенно исчезло всё, в том числе и — она, прекрасная истеричка — от мсье Пуаре и Кокто.
Пожалуй, здесь можно было бы и покончить с этой, изрядно затянувшейся повестью, если бы меня не отвлекло одно мелкое обстоятельство. Скажем так, ради вящей простоты вопроса.
— Значит, опять «La Belle excentrique»? Вопреки всему?.. — Спасибо, мадам кариатида. Очень приятно слышать (кроме всего, что напротив — противно)... И всё-таки, иногда становится прозрачно видно, — особенно на большом расстоянии, — какая громадная ... непреодолимая трещина (чтобы не сказать: бездо́нная бе́здна) бесконечно отличного отличия пролегает между ещё одной «прекрасной истеричкой» (одной из них) — и Высоким Инвалидом (одним в себе).[12] Пускай даже — совсем не прекрасным, с тяжёлым привередливым характером и даже, временами, весьма неприятным эксцентрическим старико́м. — Любо́го... вашего ... центра. Где бы он ни находился...
|
Ис’ сточники
Литера’тура (запрещённая)
См. так’же
см. д’альше →
На основе настоящего эссе «Прекрасная Истеричка» в этой ... википедии была написана
— Желающие сделать замечание или заметку, могут послать её « s t y l e d & d e s i g n e d b y A n n a t’ H a r o n »
|